— Именно.
— Так чего ж вы меня с панталыку сразу сбить желаете?
— Хочу знать, как дело понимаешь.
— Все забыть не можете, как спервоначалу мы не только тес да кругляк, а топоры и пилы меж собой делить начали?
— Во-во! — со вздохом произнес Мухин. — Революция вас на совместную жизнь тянет, а вы на себя тянете!
— Так набедовался ж народ!
— Набедовался с того, что буржуазия все на себя хапала. А нам надо аккуратно обживаться, со строгостью.
— Это верно. Слабосильное оказалось у буржуев хозяйство. Вот Кобрины, говорят, миллионами ворочали, а все пилы сточены до самого хребта: замены нет.
— Обносилась Россия с войны, обезжелезила.
— На базаре за горсть ржавых гвоздей куру дают.
— Куру, ее без корму не вырастишь, а пойди в бакалею, за фунт пшена такое спросят, зачешешься!
— Вот и корми после этого ребят кашей!
— На крупорушках теперь рабочий контроль поставлен.
— Все равно на базаре из-под полы торгуют по вольным ценам. Кто же за ими уследит?
— Мы! — гулко и властно сказал человек у самой стены.
— А кто это мы, позвольте узнать?
— Якушкин я, уполномоченный продотдела по базару.
— Скажи, чин какой громкий!
— А ты не смейся, человек у большого дела стал!
— Все едино обманут. Торговцы, они хитрые!
— Я не один, я сочувствие найду, помогут.
— Гляди, как бы сочувственные эти тебя не купили.
Большую совесть иметь надо.
— А ты мою совесть мерял?
— Чего обижаешься? Я ведь с тревогой. Может, у тебя дома ребят куча и все жрать хотят, а тебе сунут в руки кус сала, разве его на землю бросишь, когда дети несытые?
— Дети-то у меня несытые, верно, — тихо произнес Якушкин, — но и у других тоже.
— Ну, раз понимаешь, — значит, непродажный. Верного человека на такое дело поставили. Тебя кто уговорил, Сапожкова?
— Знаем, цепкая, — заговорил новый человек тонким голосом. — Приходит к нам в лабаз, к самому Животину, спрашивает: "Вы получили в банке кредит под залог ста пудов юфтовой кожи?" Животин — мужик политичный, сам в себе уверенный — смеется: "Признаю, словчил, было дело. Но кожа эта — выдумка. Ссуду я под чистое коммерческое доверие получил. Никакой кожи в натуре не имеем! — Смеется. — Сами видите, в щиблетах хожу. На сапоги взять неоткуда". Сапожкова вежливо заявляет:
"Придется вам вернуть ссуду". Животин аж посинел:
"Позвольте, это же мои сделки с Временным правительством, а вы тут при чем?" — "А при том, что все банковые ценности приняла власть Советов, и если вы немедленно не вернете задолженности на соответствующую сумму, конфискуем у вас товары, а торговлю вашу прикроем".
Прибила она его этими словами, как гвоздем к столу.
— Ну и как?
— Отдал кожей.
— А куда юфть подевали?
— На крой сапожный пустили. Рабочим на лесопилку — пятьдесят пар, сто курсантам. Красной гвардии отдельно головки — сто двадцать, шестьдесят — в затон.
Сто пар фуражному отряду на овес в деревне сменять, восемьдесят пар семьям, у которых отцы в боях за революцию погибли. Одна пара — артистке Чарской, остальное под замок, до крайней надобности.
— За что артистке-то?
— За выступления. На площади перед всеми выступала, за это.
— Бывало, ей купцы одеколон подносили в мешке из собольих шкурок.
— Сапог — вещь тоже бесценная.
— Могла и за так.
— Это верно, нельзя имуществом швыряться. Меня к складам дровяным поставили, все дров просят, а я, пока с понятыми не проверю, что топить нечем, не даю.
— В буржуйских дворах поленницы в три этажа. Забрать надо!
— Без резолюции ревкома нельзя.
— А ты скажи, пусть напишут резолюцию.
— Написать недолго, а ты бы сначала с умом посчитал, сколько на каждую печь до весны дров требуется, а излишек тогда под закон.
— Так ведь канители сколько, если все считать!
— Без канители нам нельзя, скажут: грабят и все, а мы должны по закону.
— У меня тоже дело немалое — картошка, семьсот пудов. Половина мороженая, так я ее только и выдаю, а то к весне сгниет. Поморозили ее в баржах лабазники; куда ни кинь, у них все порченое да сношенное, как пилы у Кобриных или жернова у Вытманов.
— Пра то народу объяснить как следует, ладком надо, а то все на митингах «ура» да «ура», а с нас, полномочных, спрашивают!
— На то тебя и поставили, чтобы с тебя спрашивать!
— Ну, это я и без тебя просветленный!
— Просветленный, а ноешь!
— Так это я для разговору, может, кто что правильное присоветует. Один тут прикинул мороженую картошку на патоку пустить, а то ведь люди чай с солью пьют.
— Может, ребята, хватит разговору? Спать надо.
— Какой сон, когда душа горит!
— Так давай хоть шепотом или местами сменяйтесь, а то орете через все помещение.
— Видать, умный человек, правильно присоветовал.
— А вот как соль с рыбного рассола выпарить, чтобы она после не пахла, не знаешь?
Прижавшись к Гусякову, вдыхая теплый и едкий запах махры и овчины, Тима долго не мог уснуть, встревоженный всеми этими не совсем понятными разговорами, по которым получалось, что революция сейчас — хлеб, дрова, картошка.
Вот мама Тимы по приказанию ревкома обследовала документы и архивы городского банка и управы. Потом оказалось: все, что она подсчитала по написанному в бумагах, неправда. В городе нет ни угля, ни дров, ни хлеба, ни крупы, ни шерсти, ни многих других товаров. Все это числилось только на бумаге. Так, в бумагах, под которые Вытманы получили большие кредиты в банке, числилось, будто у них в амбарах лежит двадцать тысяч пудов ржи.
На самом деле в амбарах Вытмана ничего не оказалось, и только в конторке хранились векселя различных мелких хлеботорговцев на двадцать тысяч пудов хлеба. Так же было с овчиной, кожей и со всем другим. А вот Косначев, выступая на митинге, говорил людям:
— Кощей русского капитализма скаредно хранил под семью замками несметное сокровище награбленных богатств, которые отныне станут достоянием народа.
И все это оказалось не так. Вытмановская мельница — гордость города по залоговой числилась оборудованной новыми машинами. На самом деле паровая машина так износилась, что мельница со дня на день может остановиться. То же самое с пароходами, и с лесопилкой Кобрина, и с пичугинским кирпичным заводом. Владельцы таежных смолокурен называли свои смолокурни химическими заводами и под этот обман брали деньги в банке.
Нет, не сокровища несметные скрывали сейфы городского банка, а тайны жульнических сделок.
Когда Тимина мама вызвала богача Мачухина в Совет и обвинила в совершении подлогов, тот добродушно сказал:
— Так ведь коммерция — злое дело!
— Но за это вас судить надо!
— Судить меня за то, что я Россию грабил, умственно можно, — согласился Мачухин, — но по закону нельзя. Закон на нашей стороне был. Мы с полного с ним согласия действовали. — Помолчал, задумался, потом стал объяснять: — В нашем городе, изволите знать, с самых древних времен торговый капитал угнездился. Это который барыш берет, но следа после себя оставлять не любит. Ну, разве что церковь на спасение души или там домишко каменный с башнями для куражу. Хотя хищно брали, бывало, на рубль — сто, а то и поболе. А если в кучу капитал сдвигали, так только для того, чтобы петельку на каком слабомощном купчишке аж до позвонка стянуть. Но в промышленность мы не кидались. Куда нам со своим сиротским капиталом, боязно! Фабричишками себя не обременяли. Это те, у кого с иностранным капиталом сговор, те могли позволить. В случае чего такое имущество чужой державой оберечь можно! — Подмигнул и сказал с ехидцей: — У нас, у торговых людей, ум хоть не велик, а жуликоватый, понимаем, что куда клонится. Россия — она велика, но рыхлая: иностранный капитал давно ее обшарил всю. Те, у кого прииска или там шахты, обязательно должны иностранной державой обнадежиться.
А так, для себя одного, одна дерзость. Я это еще после девятьсот пятого смекнул! — усмехнулся, подмигнул и сказал доверительно: — Выходит, медведя вы убили, а шкурка-то с него собачья оказалась. Декрет ваш насчет недр грозный, ничего не скажешь, но мы тоже ничего народ, увертливый. — И торжествующе объявил: — Прпнска-то мои за американской компанией числятся. Теперь вы с господином Дэвпссоном разговаривайте, а мое дело сторона…