Золотарев пожевал сухими губами, сощурился.
— А я, мил человек, не конь. Я одной просфорой дя коньяком питаюсь.
Капелюхпн схватил Золотарева через доху за толстое колено и, жестко сжимая пальцы, произнес взволнованно:
— Намек, значит?
— Дура! — брезгливо отстранился от Капелюхина Золотарев. — Что же я, сам себе злодей, с тобой в поддавки шрать? — и, болезненно морщась, потирая колено пухлой сизой ладонью, бормотал, раскачиваясь: — Если бы у меня такая мысль затесалась, я б еще засветло овес на заимку сначала свез: его тут свыше двух тысяч пудов исиэпелеыо. Цельный капитал по нынешнему голодному времени. Разве хозяин так безумно, без расчета свое жечь станет? Тут кто-то позлее меня спичку поспешил сунуть.
Постигаешь? Ну, вот то-то же! — И, снова насмешливо улыбаясь, хвастливо заявил: — Кони у меня, конечно, резвые, но без корма, как ты с ними ни митингуй, ног по потащат.
С сухим скрежетом огонь раздирал кровли амбаров.
Пламя, упруго пружиня, прыгало ввысь. И казалось: багровое небо тоже вот-вот вспыхнет само. Вокруг пожарища снег растаял, и черпая жирная парная вода хлюпала код ногами людей. Сипло, опаляюще дыша, тугие красные волны огня разваливали срубы.
Зрелище грозной мощи огня захватило все существо Тимы. Он чувствовал, как сами по себе трясутся гуГы, онемел подбородок, холодно трепещет что-то в животе, жалко дрожат ноги, и вместе с тем какое-то странное, озорнее и дерзкое возбуждение все сильнее завладевало им, и его неудержимо тянуло туда, где в огне мелькали темные силуэты людей, борющихся с огнем.
Но каждый раз, когда Тима подходил близко к пожару, его прогоняли. А какой-то рабочий даже сердито сорвал с него шапку и, отбросив далеко в сторону, пригрозил надрать уши.
Тима видел, как молодой щуплый красногвардеец, оолив себя водой из ведра, бросился в распахнутые ворота амбара и скоро появился оттуда, держа на спине куль овса. Свалив куль на землю, красногвардеец стал оббпвать руками затлевшую дымящуюся паром одежду. Он озорно улыбался и что-то кричал людям, весело зазывая их лезть в огонь.
И другие красногвардейцы с такой же веселой отвагой пробирались в самую огненную чащу и там с таким бесстрашием дрались с огнем, вонзая в стропила багры, рассекая топорами скрепы, скидывая вниз, словно поверженную добычу, мохнатые от огня балки, что Тима готов был отдать все на свете, чтобы хоть на мгновение уподобиться этим людям.
Вдруг он увидел бурого пса, мечущегося на короткой цепи в простенке между горящим амбаром и сеновалом.
Тима сам не понял, как очутился здесь, словно внутри пылающей печи. Дрожащие пальцы его никак не могли расстегнуть пряжки на сделанном из сыромятного ремня собачьем ошейнике. А пес, опустив башку, скосив глаза, хрипел, оскаливая пасть, всю в кровавой пене. И когда Тима наконец расстегнул пряжку, пес отскочил, сжался, прыгнул и тяжким ударом свалил Тиму, располосовав его поддевку почти надвое. Лежа на земле, Тима на мгновение ощутил вонючее собачье дыхание, заслонился рукой.
Он не услышал выстрела. Поддерживая Тиму за плечо, Капелюхин говорил сердито:
— Нехорошо! Папаша и мамаша делом занимаются, а сынок без надзору по пожарам бегает, с собаками озорует! Не истрать я патрон, она бы тебе не только одежу испортила. Вот доложу отцу, всыплет он ремнем по заднице как следует быть!
Тима, ощущая безмерную слабость, поплелся к воротам, но силы отказали, он прислонился к забору, чувствуя| как все расплывается перед глазами в дымном красном тумане.
А где-то гулким, шаляпинским басом зычно возглашал Капелюхин:
— Ребята! Наперед кули с овсом из амбаров выгребайте! Да аккуратнее, чтобы самим не сгореть!
Пламя кидалось на людей, но те швыряли в него из ведер воду и бросались, словно в огненную пещеру, в распахнутые ворота амбаров. Капелюхин вышел из амбара, прижимая могучими руками к бокам по кулю овса.
На рысаке, в крытых ковром санях к месту пожара подъехал Мачухин. Он сказал Золотареву, с трудом скрывая злорадство:
— Соболезную и содрогаюсь от беды, тебя постигшей!
Золотарев, не поворачивая головы, погруженной в мохнатый воротник дохи, сурово осадил:
— Не радуйся, а сними с башки шапку перед дланью наказующей!
— Кого наказующей? — ехидно спросил Мачухин. — Меня, что ли?
— А ты своими утлыми мозгами пошевели — и поймешь кого! — торжественно изрек Золотарев.
Мачухин съежился и, теряя с лица улыбку, пугливо прошептал:
— Ну и отчаянной силы ты человек! — и вдруг сдернул с головы бобровую шапку с бархатным верхом, махнул ею у ног и заявил восторженно: — А что! За такое и земной поклон могу отбить. Герой!
— Ступай, ступай отсюда! — глухо попросил Золотарев. — А то вот скажу комиссару, что это ты по давешней злобе подпалил. Он тебя скрутит. Видал, по кулю в каждую подмышку кладет, а в куле шесть пудов.
— Не скажешь! — весело заявил Мачухин и озорно подмигнул.
— За этот намек я еще тебя достану! — пригрозил Золотарев. Потом устало добавил: — Ну, конец шутовскому разговору. Поглядел, как мое добро горит, насладился и ступай водку пить! На другое ты не годен.
Только к утру пожар стих. И хотя разбросанные бревна, покрытые черной угольной чешуей, продолжали дымиться и тлеть, и в серых рыхлых пепельных кучах по временам вспыхивали легкие фиолетовые лепестки пламени, и беззвучно всеми ветвями горела одиноко стоящая возле поваленного забора огромная пихта, никто уже не обращал на этот огонь внимания. Красногвардейцы ушли, а рабочие-дружинники по приказанию Капелюхина уводили со двора в бывшие казачьи казармы извозных коней — кто в поводу, а кто верхом.
Тима давно уже заметил коня, у которого передняя нога в бабке была залита темной, густой, застывшей сургучными подтеками кровью. Конь держал ногу на весу, поджимая ее, словно пес пораненную лапу, дрожал, всхрапывал и злобно, неловко шарахался, скаля желтые зубы, когда кто-нибудь приближался.
Дружинник хотел поймать коня за повод, но конь дернулся, встал на дыбы, и у головы дружинника промелькнуло тяжелое копыто. Дружинник отскочил и поднял с земли кусок доски. Тима закричал:
— Не надо, дяденька, он же раненый, ему больно!
Дайте я его отведу!
— Валяй, — согласился дружинник. — Только гляди, он уросливый.
Тима подошел к коню и, не спуская глаз с его здоровой передней ноги, осторожно взял повод за самый кончик и, вежливо подергав, сказал просительно:
— Но-но, пошли, лошадка!
Конь, почти по-кошачьи выгнув спину, как-то боком скакнул раз-другой, всхрапнул со стоном и снова скакнул. После каждых десяти скачков Тима решил давать коню отдых. Осмелев, он даже погладил коня по угластой скуле, а конь, низко опустив мохнатую голову, дышал тяжело, прерывисто. Когда Тима стал гладить коня по ляжке, он чувствовал, как судорожно и мелко вздрагивает кожа под его ладонью. Тима решил, хоть это было очень страшно, перевязать маминым платком, который был накручен у него на шее, пораненную ногу коня. Он присел на корточки и сначала потрогал пальцем висящее перед его лицом тяжелое, словно двухпудовая гиря, черное копыто с истертой, жарко блестящей железом подковой. Потом поднял руку выше. Конь, повернув голову, смотрел на него печально и внимательно коричневым глазом с сизой поволокой. В темной глянцевитой выпуклости конского глаза Тима увидел свое лицо, испуганное, широкое, с жалко растянутым лягушиным ртом. Тима сказал:
— Ты не бойся, я очень осторожненько, — и, зажмурившись, приложил конец платка к кровоточащей бабке.
Конь всхрапнул и сильно хлестнул его по щеке жесткой кистью хвоста.
— Чего же ты дерешься? — обиженно пожаловался Тима. — Ведь больно!
Скрутив ему два раза ногу платком, Тима под конец совсем осмелел и, забравшись коню под брюхо, все туже бинтовал ногу.
Закончив перевязку, Тима уже снисходительно похлопал коня по влажному храпу и, властно дернув повод, приказал:
— Ну, пошли, пошли! Теперь хромать нечего!
И, действительно, конь теперь уже передвигался не мучительными прыжками, а только замедлял поступь, прежде чем бережно ступить на поврежденную ногу.