Пусть даже Гришка врет из самолюбия, что не мать, а отец научил его токарничать, все равно он не просто парнишка с Банного переулка, а токарь.
Когда ребята ходили на реку смотреть, как дружинники разбирали вмерзшие в лед плоты, Гришка подошел к козлам, на которых распиливали бревна, потрогал у пилы зубья и сказал насмешливо:
— На сырое дерево шибче разводы надо делать. Эй вы, лопоухие…
А Кешка молча взял пилу у дружинников, уселся на бревна и стал трехгранным напильником оттачивать зубья. Вернув пилу, сказал небрежно:
— Вот теперь пойдет.
В сомовскую баню они ходили с Костей бесплатно.
И Сомов каждый раз благодушно говорил:
— Поддевку ты мне слпцевал положительно, лучше, чем новая. Ничего, мойтесь.
Зато от отца, от матери, от их друзей и из книг Тима знал многое такое, чего не знали его приятели.
Глядя задумчиво в чистое, бездонное, холодное небо, Костя говорил обиженно и мечтательно:
— Вот ворона летает почем зря, а человек нет. Значит, он хуже вороны?
— Человек может летать, — заявил Тима. — Для этого нужен воздушный шар из резиновой материи и пудов десять газа под названием гелий.
— На шаре — это что, а вот так бы, с крыльями, как У птицы.
— Если не высоко, то можно. Был такой человек в древние времена. Надергал у птиц перьев, слепил из них крылья воском, надел на руки и полетел. Но не рассчитал, слишком близко к солнцу поднялся, воск от тепла растаял, он вниз и грохнулся.
— А если варом скрепить?
— Вар тоже тает.
— Тогда столярным клеем.
— Клей неподходящий: он засохпет, ломаться будет.
А крыло, чай, гнуться должно, — авторитетно замечал Кешка.
— Тогда садись на аэроплан и лети. Есть такой здоровый, несколько человек берет, "Илья Муромец", — пояспял Тима.
— Из сказки, что лп?
— Пет, такое название дали за величину. У французов есть тоже аэроплан, фирма "Фарман и Латтам", самый у них замечательный пилот Блерио.
— А у французов есть революция?
— У них даже две были, но их революционеров всех у стены буржуазия расстреляла.
— Что же они не дрались как следует?
— Дрались, по ошибку сделали: крестьян на помощь не позвали. А настоящая революция рабоче-крестьянская.
— Это как у нас. Значит, Маркс, выходит, француз?
— Немец.
— А что же они с нами воевали, когда у них такой человек есть?
— Он умер.
— Ну, тогда другое дело. А Ленин, говорят, от нас родом, сибирский.
— Он в Симбирске родился.
— Вот я и говорю, что наш.
— Симбирск на Волге стоит, а Волга в России. Но он в Сибирь сосланный был, значит, наш.
— А где же он теперь: в Томске, что ли?
— В Москве.
— Что ж Коноплев все: "Ленин сказал, Ленин велит…" Я думал, он не дальше, как из губернии, а он вон где. Твои-то Ленина не видели?
— Нет.
— Зря. Говорят, все знает. И чего делать наперед, тоже все знает. Рыжиков наш ему не родня, случайно?
— Нет.
— А похож. Тоже с бородкой и умный.
— А ты откуда знаешь?
— Рыжикова-то? А кто его не знает! На митинге он один самыми простыми словами говорит. Все от него понятно. И про то, что сейчас жрать людям нечего и что буржуи обратно власть хотят взять ц от этого нельзя быть лопоухим.
— Пролетариат — это кто? — поинтересовался Кешка.
— Те, кто ничего не имеет.
— Значит, мы не подходим, — сказал Костя. — У нас всякого добра ой-ой-ой…
— Рабочий — это тоже пролетариат.
— Мы не рабочие, мы мастеровые, — с достоинством заявил Кешка.
— Какая же разница?
— Рабочий — это который при хозяине, а мы сами при себе.
— Эксплуатируемые тоже пролетариат.
— А чего это значит?
— Все, кому за труд недоплачивают, те эксплуатируемые. А кто недоплачивает за чужой труд, — эксплуататор.
— Это я подхожу, — гордо сказал Гриша Редькин. — Мать за работу ничего мне не платит.
— Так то мать, а не чужой дядя.
— А звезды с чего светятся? — спросил Костя, всегда склонный к отвлеченностям.
— И все-то ты, Сапожков, знаешь, — уважительно говорил Гриша Редькпн. Башка у тебя особенная, что ли?
Но вот его приятели начинали говорить о своей работе, что сила — это еще не главное, а главное, как ты понимаешь все башкой: сначала, пока не устал, делай тонкую работу, а когда устанешь, — грубую, где только сила требуется, а ежели на тонкую превозмогать себя станешь, — запороть можно изделие; пользоваться чужим инструментом хуже, чем чужие сапоги носить, потому что рука памятлнвая, сама собой к инструменту приспособляется, и потому старый инструмент лучше нового; на новую стамеску надо всегда набивать ручку со старой, и это не только примета, а делу лучше, потому что в руке память на старую ручку осталась, и тогда о руке не думаешь, когда она привычку не меняет; очень полезно с ночи материал осмотреть, на котором утром работать будешь; если поначалу с утра работа легко идет — не части, подзадерживай себя, а то к концу выдохнешься и, чего доброго, запороть недолго. Вот тут Тима вынужден был хранить молчание. Он чувствовал во время таких разговоров что сверстники намного старше его, значительнее, умнее.
Как-то ребята нанялись сбрасывать снег с крыши пичугинского двухэтажного дома. До этого три недели дул буран и привалил к стене огромную, словно океанская волна, снежную сопку.
Стоя на самом краю крыши, Тима испытывал жуткое и вместе с тем сладостное ощущение высоты. Так зазывно сверкало пространство, и такой мягкостью манила пухлая снежная сопка, блистая глазурью, и таким упругим, как вода, казался просвеченный солнцем глянцевитый воздух!
Л небо, чистое, прозрачное, казалось, втягивало в себя.
Тима, охваченный восторгом и отчаянной отвагой, крикнул:
— А ну, кто? — и прыгнул вниз.
Он вонзился в сойку по самые плечи. Боль от удара ослепила горькой чернотой.
— А ну, плюнь, плюнь, тебя просят, — молил Гришка, подставляя ладонь к его губам. — Нет крови? Значит, внутри ничего не оборвалось. Слышь, Тимоша! Не сорвалось внутрях ничего, говорю. Ты обопрись на нас. Раз стоймя держишься, значит целый. Ты очнись, снега пожуй.
Потом приятели стали ругать Тиму:
— На кой прыгал, дура?
— За такое надо бы морду набить.
— Ты что, лунатик, что ли?
— Лунатик!.. Сами-то струсили, — огрызнулся Тима.
— А кому охота зря ноги ломать?
Но когда Тима взглянул на сопку, он увидел четыре глубокие вмятины.
Гриша сердито ответил за всех:
— Испугались, думали, насмерть расшибся. Но мы с разбегу, с умом: подале снегу более наметено, значит, мягче, — и сурово заметил: — Тебе что, ногу сломишь — хромай сколько хочешь. А мне, ежели охромею, к станку более не встать. Значит, погубился под корень.
Тима помнил, как горько рыдал Костя и боялся идти домой, не очень сильно порезав осколком бутыли пальцы.
Но, укушенный собакой, Костя совсем не плакал, хотя Коноплев, опасаясь, что собака бешеная, прижигал ему место укуса раскаленным железом так, что мясо шипело и шел едкий, густой дым.
Костя объяснял:
— Разве от боли плачут, да еще на людях? Я ведь с того плакал, когда порезался: испугался, пальцы искалечил. Мое дело тонкое; если сохнуть начнут или скрючатся, иглу в зубах держать, что ли, или на левую переучиваться? Какой же тогда из меня мастер?
Но особое почтение все ребята питали к Петьке Фоменко.
Долговязый, костлявый, белобрысый, неловкий в играх, где требовались сила и сноровка, Петька брал верх в другом. Он работал в затоне формовщиком. Уходил на работу с рассветом, приходил поздно вечером. Только по воскресеньям появлялся во дворе. Усевшись на завалинке с солнечной стороны, грелся, отдыхал и говорил с достоинством:
— Ежели я, скажем, пятку для подшипника с большим люфтом сформую, буксир не потянет. В нашем деле от каждого все зависит. Скажем, земля формовочная — TJT у нас целая аптека. Смесишь кварцевый песок, глину, потом в нэе конский навоз или опилки добавляе: иь. Для чего? Чтобы газом форму не расперло. Как металл зальешь, опнлкп или навоз выгорят, — газ через ото наружу выходит. На стержень вместо глины для связки льняное ыасло, крахмал, патока, мука, канифоль идут. Если сильно землю страмбуешь, газу хода не будет, взбурлит металл, раковины пойдут, пузыри останутся зпачпт, брак.