ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Каждый раз, когда приходилось ночевать одному дома, Тима особенно остро испытывал тоску от своего одиночества. Слоняясь уныло по комнате, он подходил к шкафу, где висели мамины платья, отворял дверцу, разглядывал, вспоминал, какая она в них была в разгое время.
Вот это, с зелененькими полосками, мама надевала на вечеринку к Савичам, и Софья Александровна, когда мама кончила петь, бросилась к ней, обняла и воскликнула:
— Ох, Варька, какой у тебя голос изумительный!
Тебе бы с ним нужно не в революцию идти, а в оперу.
А вот это синенькое, с порванным рукавом, Тима тоже очень хорошо помнит. Во время учредиловки мама раздавала на улице листовки, призывая голосовать за болы::свиков. Офицер с красным бантом на шинели хотел отнять у мамы листовки. Она прижала их к груди и пинала офицера ногами, а тот тащил ее за руку в ворота дома.
И Тима тоже пинал этого офицера и кричал:
— Помогите!
Но прохожие в страхе только молча смотрели, как офицер волочит маму по тротуару. Маму спас Коноплг-в и еще какой-то рабочий. Они оттащили от нее офицера и увели его во двор. Когда они снова появились, рабочей, который был с Коноплевым, держал в руках саблю. Подойдя к каменной тумбе, он взял саблю одной рукой?а эфес, а. другой за конец и, с сплои ударив ее плашмя о тумбу, переломил, как хворостинку, потом с разбегу зашвырнул обломки на крышу дома. Коноплев держал большой черный браунинг и рассматривал его с таким любопытством, будто первый раз в жизни видел револьвер. Офицер, прижимая к разбитому лицу платок, подошел к Коноплеву, попросил:
— Слушай, отдай, пожалуйста.
— Ладно, пойдем, — сказал Коноплев.
Он шел по улице, в нескольких шагах от него — офицер. Коноплев озабоченно разбирал револьвер и на ходу бросал револьверные части одну за другой на тротуар, а офицер, следуя за ним, подбирал их. Он очень походил на собаку, которой бросают кусочки хлеба, чтобы она шла, куда хочет хозяин.
Так они ушли — офицер и Коноплев.
А мама заколола порванное платье английской булавкой и скова начала раздавать прохожим листовки. Но только теперь Тима стоял у мамы за спиной и держал кусок кирпича, чтобы стукнуть им, если кто снова захочет отнять у нее листовки.
А вот это голубое мама сшила специально в честь папиного дня рождения. И шила его сама целый день.
Папа пришел ночью, усталый, раздраженный, сказал сердито:
— Ты, Варвара, отвратительно небрежно шрифты вымыла: стали печатать мазня.
— Я действительно спешила домой, — жалобно призналась мама.
— Ах, какая важная причина! — иронически сказал папа.
— Да, важная! — воскликнула мама. — Твой день рождения — это мой день.
— Сейчас нет ни твоих, ни моих дней, — сухо сказал папа. — И вообще, что это за предрассудки?
Мама стала через голову снимать платье.
— Я сейчас же пойду и вымою снова шрифты. Но помни, Петр!..
— Варенька, — сказал папа испуганно, — я сам их вымыл, потихоньку от Изаксона, а то, знаешь, какой он беспощадный. Поэтому и задержался.
— Это ты беспощадный! — гневно сказала мама. — Ты!.. — и, бросив платье на стул, крикнула угрожающе: — Чтобы я теперь когда-нибудь в жизни надела чтопибудь голубое! Никогда!
Но папа уже струсил и, взяв мамино голубое платье в руки, виновато бормотал:
— Вошел, очки запотели и не заметил. Ну, надень, Варенька. А я даже бутерброды принес твои любимые, с муксуном.
— Я люблю только ветчину, — гордо сказала мама.
— Где же ее взять? — и папа растерянно развел руками. — Нам только с муксуном выдали.
— Ты даже не можешь совершить ничего необыкновенного для меня, упрекнула мама.
— Хватит вам ссориться, — рассердился Тима, которому давно не терпелось вручить папе свой подарок. — Вот на, бери, — и великодушно протянул папе карандаш.
Главное в карандаше — наконечник из патрона, который оп выпросил у Федора.
— Ах, какая прелесть! — сказала мама и поцеловала Тиму в щеку.
— Ну, брат, ты просто изобретатель, — и папа поцеловал его в другую щеку.
Тима увернулся от родительских объятий и приказал:
— А теперь вы — друг дружку. И быстрее миритесь, чтобы скорее чай пить. А то мама пирог с картошкой состряпала. Холодный есть — только давиться…
Как это хорошо жить на свете, когда все вместе! А вот Тиме все время приходится жить одному.
Самое ужасное — это темнота. Тима опять почему-то стал бояться ее. Но спать при свете нельзя: керосина совсем мало. Сжечь его в одну ночь, а потом что делать?
Нет, надо, ложась спать, гасить лампу.
И тогда сразу нападает мохнатая, черная, огромная темнота. Она больше, чем комната, больше двора, и кажется, что весь мир в темноте и, кроме нее, ничего нет.
И она какая-то живая, полная пугающих звуков. Папа говорит, что привидения — это глупость. Если человек болен, ему еще может что-нибудь показаться, а здоровому, человеку — нет. Но рассуждать так легко, а вот побудь один в темноте — совсем другое скажешь. Тима, чтобы не так бояться, держал в пустой спичечной коробке таракана. Он кормил его хлебными крошками. А ночью клал коробочку на подушку и ложился на нее ухом. Когда становилось очень страшно, Тима поерзает ухом по коробочке и слышит, как таракан шевелится. Спрашивает:
— Не спишь? Почему не спишь? Спать надо. Ну, спи.
Так вот поговорит с тараканом и сам заснет. Но об этих своих ночных мучениях Тима никому не говорил:
засмеют, скажут, маленький, темноты боится. А Тима, наверное, всю жизнь будет темноты бояться. Разве может человек к темноте привыкнуть? И взрослые — они, наверное, стесняются правду сказать, а сами небось тоже боятся.
Тима спрашивал папу:
— Когда ты в тюрьме сидел, там совсем темно было, как в погребе?
— Нет, не очень темно, — говорил папа. — Иногда, знаешь, наоборот, всю ночь лампа горит в камере, очень неудобно.
— Это зачем же они зря керосин жгут?
— Они ничего зря не делают. Надзиратель периодически заглядывает в глазок, проверяет, что делает заключенный.
— А что ночью делать заключенному? Только спать.
— Не всегда это в тюрьме хочется. Нервничают. Мысли всякие.
— Нужно сон хороший придумывать и под него спать. Вот и все, раз при свете можно.
— Вообще, конечно, — соглашался папа. — Но свет все-таки мешает. Иногда в тюрьме хочется побыть одному.
— Куда же больше одному, если в одиночке сидишь?
— Но ведь надзиратель все время заглядывает.
— Ну и пусть заглядывает, это даже хорошо, что за дверью человек есть, — не соглашался Тима. И эти разговоры с папой убеждали его, что спать одному в темноте все-таки хуже, даже чем людям в тюрьме.
Но скоро Тима нашел выход из своего тяжелого положения.
Конечно, Томка не считался его собственной собакой, но Томка сам давно избрал Тиму себе в хозяева.
Выйдет Тима во двор и даже не свистнет, а только так губами чуть-чуть чмокнет — и готово: Томка летит к нему со всех ног.
Почему он из всех ребят полюбил Тиму? И почему Тима выбрал Томку, а не другую собаку? Ведь их много живет под сараем.
Правда, все они разные, и не только по виду, но и по характеру.
Самым сильным псом считался Мурыжий. Оп даже когда-то работал в упряжке на пичугинских приисках.
Потом «служил» сторожем. Но за кроткий нрав его освободили от цепи. С тех пор он стал жить под сараем. Бурая шерсть на боках свалялась, как кошма, пожалуй, ее даже не прокусить собакам. Но кто же полезет на Мурыжего, когда голова у него, как у медведя? Правда, морда у него всегда сонная, равнодушная. И когда все собаки мчатся на помойку, услышав плеск воды в ведре, Мурыжий тащится последним. У него нет самолюбия, и оп никогда не дерется из-за кусков, считая, очевидно, что сытым ему все равно не бывать. Поэтому он всегда медлительный, ленивый и больше лежит, чтобы не пробуждать в себе острого чувства голода.
Главным над собаками стал Ушлый, среднего размера пес, с длинной мордой и всегда остро торчащими ушами.