— Мамочка, а если почистить плюшевого мишку бензином, он станет совсем как новый, и я смогу его тогда подарить Ниночке Савич на день рождения!
— Ах да, — сказала мама расстроенно, — эти именины… Как мне не хочется туда идти!
— Варенька, — радостно заявил отец, — кстати, за ночные дежурства в сыпнотифозном бараке мне полагается завтра кое-что получить.
— Петр, ну зачем эти деньги? Я так за тебя беспокоюсь.
— Нельзя, Варенька, люди. Ты не представляешь, какие там ужасные условия. А еще кто-то единственный термометр украл. Просто чудовищно!
— Мне не надо матросского костюма, — самоотверженно воскликнул Тима, а то ты там заболеешь!
— Глупости, — сказал отец, — завтра же я получу деньги. — И, искательно улыбнувшись матери, попросил: — Ты, Варенька, тоже купи себе что-нибудь оригинальное.
— А Софья? Ты говорил с ней? Она будет?
— Естественно, — пожимая плечами, сказал отец. — Я ей прямо заявил: "Ты из себя Анну Каренину не изображай". Знаешь, Варюша, то, что Соня вместо функционера в комитете стала простым пропагандистом в солдатских эшелонах, правильно. А что это произошло на почве особых, лирических отношений с Кудровым, — это ее личное дело. Но чтобы все это общество, окружающее Савич а, делало ее предметом обывательских осуждений, мы не позволим.
— Петя, а если бы со мной подобное случилось? — спросила мама.
Отец побледнел, лицо его жалко сморщилось, и он тихо сказал:
— Варя, ведь ты знаешь, я не очень волевой человек, — и, разведя руками, сокрушенно объяснил: — Мое личное еще очень довлеет над моим сознанием. Я бы, очевидно, этого пережить не смог.
— Милый мой, единственный! — Мама взяла в обо руки лицо отца с впавшими темными щеками и, целуя его в нос, сказала с волнением: — Я бы ведь тоже без тебя не могла жить! Вопреки утверждению Федора, что только тот революционер, кто все свои инстинкты подчиняет разуму.
— А вот когда Эсфирь заболела воспалением почек, Федор обрыдал всех врачей, умоляя спасти ее, — самодовольно посплетничал отец. — Вот тебе и Федор!
— Ладно, — сказала мама. — Ты у меня тоже порыдаешь в случае чего. И попробуй только проявить спокойствие и выдержку, я тебе этого никогда не прощу.
Но Тиме надоело слушать эти слюнтяйские разговоры, и он посоветовал отцу:
— Папа, на те деньги, которые у тебя после моего костюмчика останутся, ты себе револьвер купи, как у Кудрова. А то он сказал, что войну с немцами на другую войну будут переделывать. А из чего ты тогда стрелять будешь?
— Господи! — произнесла мама с отчаянием. — Какое это несчастье, когда мальчик все время слушает разговоры взрослых!
— Пусть слушает, — сказал отец, — об этом сейчас все говорят. — И, наклонившись к маме, долго о чем-то рассказывал шепотом, потом громко заявил: — Так что, Варя, в Питере уже началось. Стягивают войска с фронта.
Самодержавию, по-видимому, конец. Но весь вопрос в войне. Кто ее может кончить? Если миллионы рабочих и крестьян посчитают необходимым изгнать тех, кому война выгодна, мир станет перед лицом пролетарской революции. Это, собственно, я повторяю чужие мысли. Но глубоко правильные.
Потом отец попросил маму:
— Варюша, я понимаю, насколько тщетна моя просьба, но будь, пожалуйста, сейчас поосторожней. Ты же знаешь, все время идут аресты. В здешней тюрьме тиф, а у тебя уже здоровье подорвано. — Но тут же, испуганно замахав руками, объяснил: — Я только с медицинской точки зрения. — И, поцеловав в лоб уже засыпающего Тиму, папа ушел из дому в свою железнодорожную больницу.
А на улице мела пурга. Колючие снежные потоки мчались по пустым дорогам сухими снежными реками, то закручиваясь в вихре, подсвистывая и скрежеща на ледяном насте, то тяжело опадая тысячами снежных пудов на деревянный городишко. Темные и низкие тучи неслись над тайгой. Из недр их вываливалась сияющая луна, но тучи мохнатой стаей набрасывались на нее, и она исчезала. В этой кутерьме из туч летели на землю мохнатые снежные клочья, ветер кружил их, сметая в сугробы, потом снова разбрасывал, тащил волоком вдоль реки, стараясь сдуть с нее мягкий покров, и тогда синими полосами начинала холодно и чисто блестеть ее ледяная крыша. Пурга бушевала всю ночь. И всю ночь мать просыпалась, тревожно вглядываясь в окно, за которым тяжко стонала береза: ветви ее безжалостно заламывала непогода.
Тима тоже просыпался от жалобного стука ветвей в обледеневшее окошко. Ему хотелось сказать дереву:
"Войдите". И он РИД ел, как дерево входило к ним в комнату, нагибая под притолокой крону, увешанную хрустальными сосульками, и, застенчиво останавливаясь, отряхивало землю с корней у порога.
А на столе слабо мигала прикрученным фитилем лампа, вместо стеклянного зеленого абажура прикрытая куском газетной бумаги, коричнево обгоревшей там, где она соприкасалась с ламповым стеклом…
На следующий день Тима вместе с мамой рано утром вышел из дому, чтобы взять у отца в железнодорожной больнице деньги на покупки. Хотя Варвара Николаевна не хотела брать Тиму с собой, он с таким отчаянием вымолил еще вчера вечером обещание, что она вынуждена была сдержать свое слово. Стояла жестокая стужа. На пожарной каланче висели черные шары, — значит, на улице мороз сорок градусов.
Багровое, тусклое, без лучей солнце, окруженное туманным белым кольцом, выпукло торчало в высоком, чистом, зеленом небе. Снег на земле так нестерпимо сверкал бертолетовыми синими блестками, что все время приходилось зажмуривать глаза. Телеграфные провода покрылись пышным, толстым инеем и висели, как белые гирлянды. Белым пухом инея обросли ветви лиственниц.
Затихшая к утру пурга намела сугробы у домов до самых подоконников, а обледеневшие окна казались окровавленными от отсветов багряного солнца. Снег визжал под ногами, как толченое стекло.
Мама обвязала Тиму большой серой шалью крест-накрест, и сама тоже обвязалась платком до самых глаз. Но все-таки оставалась красивой, потому что глаза у нее были очень красивые. А Тима, укутанный шалью, походил на чурку. Редкие прохожие, встречаясь, бросали отрывисто:
— У вас нос! — Или: — Ах, как жаль, такие щечки шелудиться будут!
Это означало, что нужно остановиться, набрать в варежку колючий снег и тереть им обмороженное лицо.
Мама намазала Тиме перед уходом гусиным салом нос и щеки. Наложила ему в проношенные валенки бумаги и поверх куртки велела надеть ее бумазейную кофту, а в варежки напихала ваты. Идти до железнодорожной станции нужно было через весь город, а потом еще по открытому полю версты две. Но Тиме с мамой повезло. Их окликнул знакомый санитар, ехавший на розвальнях:
— Ежели вы папашу навестить, с нашим удовольствием, подвезу. — Потом он сказал весело: — Вот какой сюрприз, приятное соседство, а то, знаете, возишь все время мертвяков, поневоле о живых соскучишься.
— Каких мертвецов? — испуганно спросила мама.
— Наших, сыпнотифозных, — И успокоил: — Вы не тревожьтесь, такой стужи вошь не переносит. Полная гигиена! — Горько добавил: — А вот пациент наш до чего крепкий, дрова в медицинских бараках конфисковали, нечем на паровозах воду кипятить, а эшелоны на фронт гнать надо. Третьи сутки бараки не топим. Петр Григорьевич очень расстроен. Даже ключи от дровяного склада сдавать не хотел. Так его офицеры водили расстреливать за саботаж, так сказать.
— Господи! — простонала мама. — Значит, Петра?..
— Извиняюсь, жив, здоров, в полной форме. Подобное у пас часто происходит. Я думал, вы знаете.
— Как же он спасся?
— А чего тут спасаться? Все обыкновенно. Бежим к солдатам: "Братцы, ваше начальство нашего к стенке повели за то, что он за вашего брата, тифозного, сострадать готов!" Ну солдаты выскочат из теплушек, глядишь, ведут обратно. Жив, здоров. Ну, а после, как полагается, митингуют. Дежурные ораторы из города у нас всегда раньше в бараках грелись. Теперь, конечно, не погреются.
Студено стало. Все равно как снаружи.
— А мне Петр ничего об этом не говорил.
— А чего тут обсказывать? — развел руками в больших меховых рукавицах санитар. — Сказано: все для фронта, господину Пичугину и прочим на пользу, а народу на полное огорчение, — и, показав кнутом на очередь в хлебную лавку, сказал насмешливо: — Любит у нас парод ржаной хлеб без ничего кушать. А в булочной Вытмана пирожными из крупчатки торгуют. Так там никого.