— А почему вы такой злой всегда? — спросил Тима.
Хомяков ответил со вздохом:
— Я человек с виду неказистый и на разговор не шибко внушительный. Не умею разные слова красиво говорить. А чем людей иначе возьмешь? Оно, ведь, я понимаю… надоели до смерти людям разные начальники. Все ими обижены. Но нынче как получается? Надо каждому сил не жалеть, поскольку не на буржуев, а на себя работаем. А как другой человек думает? При старом режиме работал и теперь тоже надо не меньше, а больше. Ну и бузит. Какая же это революция, если нет облегчения?
А чтобы облегчение полное получилось, надо его заработать. С неба нам ничего не свалится, вот и приходится на людей жать без жалости. Пусть меня и сволочат, зато потом сразу всем легче станет. Это меньшевики и эсеры сладкую жизнь с буржуйских подачек сулят. А мы, большевики, по правде говорим: чего сами наработаете, то все ваше. Много, складно поработаем хорошо жить будем, как и не снилось никому. Мало да вразброд — значит, жить впроголодь. А за это мы в ответе перед народом.
Такая, значит, наша политика.
Хомяков взял на себя уход за двумя конями, чтобы личным примером доказать, как может выглядеть конь в хороших руках. Вернувшимся с ездки лошадям он долго тер холку и спилу жгутами соломы, потом зубилом выбивал из подошвы копыт приставший лед, протирал копытной мазью, водил по плацу, чтобы копи не сразу остывали. Запотевшую сбрую отмывал в теплой воде и, смазав дегтем, вешал сушить у себя в сторожке. Его серое, морщинистое лицо с дряблыми запавшими щеками покрывалось нездоровым потом, дышал он тяжело, со свистом в груди. Часто из онемевшей руки выпадала скребница; наклоняясь, он никак не мог ее ухватить плохо повиновавшимися пальцами. Видно, со здоровьем у него было плохо. Как-то, вычистив днем конюшню и натаскав в кормушку сена, он так устал, что не смог принять с ездки своих коней. Коней за него убрал Хрулев. Но потом Хсн мяков кричал на Хрулева, хватаясь тощей рукой за кобуру, похожую на окорок:
— Ты мой авторитет здесь не рушь! Я таких благодетелей могу отсюда по шее! У меня мандат с полномочиями, понял? Выгоню к чертовой матери!
Всю ночь он провозился в конюшне, клал новые плахи вместо пробитых подковами и по неловкости или от слабости глубоко рассек левую руку топором.
Но на следующий день, бледный, с обмотанной влажными тряпками кистью, он ходил как ни в чем не бывало по конюшне, отдавал распоряжения, а когда вернулись его кони, превозмогая себя, вычистил их одной рукой, Однажды Тима не пришел в контору. На следующий день Хомяков велел ему зайти в сторожку и, держась рукой за кобуру, заявил:
— Ты что из себя барчонка строишь, дисциплину ломаешь? Ежели из революционного долга к коню пристал, так выполняй всё, как все, а нет катись отсюда подальше! Разложение вносить никому не дозволю, Накладывай взыскание: возить воду с реки. А потом погляжу, допущу снова к коню или нет. И отцу про мое взыскание доложишь. Понятно?
Два дня Тима ездил на реку, сидя на обледенелой бочке. Саврасая слепая кобыла, у которой была старушечья осторожная поступь, при малейшем шуме останавливалась, растопырив ноги, и не хотела двигаться, пока ее не возьмешь под уздцы. Набирая черпаком воду из проруби, Тима обливал валенки, поддевку, и все на нем обледеневало.
Хомяков говорил строго:
— Поди оттай в сторожке, а то одежу поломаешь и будет вся в прорехах.
Отогревшись в сторожке, Тима тоскливо бродил возле конюшни, но "ломать дисциплину" не решался и только, заглядывая в окошко, смотрел на Ваську, мысленно обращаясь к нему со всякими ласковыми словами.
На третий день запрет Хомяковым был снят, и он разрешил Тиме поехать на Ваське по наряду детдома № 1.
Запрягать помогал Белужин. Большой, рыхлый, ленивый, с толстым веснушчатым лицом, он умудрялся потеть даже на морозе; вяло двигаясь, говорил обиженно:
— Кирпичник я, а заставили еще конюхом быть. Вот тебе и революция восемь часов!
— Кто же вас заставил вступить в дружину? — спросил Тима.
— А совесть, — равнодушно ответил Белужин. — Говорят, за дармовщину работать — долг каждого сознательного.
— Ну и что?
— А то, что я несознательный, а сказать об этом совестно, — и сердито прикрикнул на Тиму, стоящего на ящике перед головой Васьки: — Ты как хомут одеёшь?
Суешь, как раму! Надо клещами вверх, а после свороти вниз. — Расправляя сбрую, жаловался: — Нашим коням следовало на дугу колокольцы навесить, чтобы все люди знали: на народном коне едешь, и уважали за это. Посоветовал Тиме: — Ты бы свою кобылу отучал по-коровьи спать, копыта под себя подогнув. Коновал объявил: дрянь лошадь, которая так спать ложится.
— Это он от холода жмется, — оправдывал Тима Ваську. — Попробовали бы вы сами в нетопленном помещении поспать!
— Чудила, кто же в конюшне печи ставит?
— До революции с конями плохо обращались, а после революции должны хорошо, — авторитетно заявил Тима.
— Агитируешь, как Хомяков! — небрежно заметил Белужин. — Вот наш Хрулев словами не бренчит, но куда его провористей. А в начальники не вышел.
— Он же председатель ячейки.
— Вот я и говорю. За всех и за все в ответе. А чина ему не дали.
— Может, не хочет?
— Как так не хочет? Ты поглядел бы, какой он на заводе самовластный. А здесь перед Хомяковым, как солдат перед унтером.
— Это он для дисциплины.
— А на кой она, дисциплина? От нее при старом режиме из людей чурки делали, а теперь каждый должон быть в полном своем естестве.
— Вы зачем так много соломы кладете? — прервал его Тима. — Мне не надо, я стоя буду править.
— Я не для тебя, а для вещи, которую ты везти должен. Говорят, цены ей нет. Один ящик тысячу стоит.
— А что это за вещь?
— А вот поедешь — узнаешь. Говорят, музыка такая.
Предъявив часовому пропуск, Тима выехал из ворот транспортной конторы, стоя в санях на коленях и держа в обеих руках вожжи. Он был весь переполнен ощущением счастья от сознания своей самостоятельности, своей необходимости в каком-то важном деле. Беспокойное чувство одиночества исчезло: Тима был сейчас один, но как никогда со всеми. Он выехал со двора на Ваське, и это записано в книге у Хомякова, и там же в графе «возчик»
стоит фамилия «Сапожков». И в кармане у него лежит наряд, на котором должен после расписаться какой-то Утев. Нужно только не забыть сказать, чтобы этот Утев написал также время, когда Тима кончит работу. И Тима что-то очень ценное привезет на Ваське. Это нужно для революции, так же как то, что делают папа, мама, Эсфирь, Федор, Капелюхин, Ян. Ведь и про все их дела записывает у себя в книжечке Рыжиков и потом, глядя в эту книжечку, ругает тех, кто делает плохо, хвалит тех, кто хорошо. А когда кто-нибудь особенно хорошо делает свое дело, Рыжиков поминает Ленина, который больше и лучше всех работает для революции.
На картинке, которую видел Тима, Ленин так себе, самый обыкновенный человек и больше похож по одежде на доктора, чем на вождя. Как ни вглядывался Тима в картинку, нигде у Ленина он не заметил пистолета. Интересно, почему же его все слушают и как он заставляет слушаться тех, кто слушаться не хочет? Хомяков — ведь тоже большевик и комиссар, но он говорит: "Если другому человеку револьвера не покажешь, то он не сразу слушается". А как же Ленин без всякого пистолета? Видать, он очень добрый. Наверное, так. А Ян говорил, что Ленин беспощаден к врагам революции, и ругал папу за то, что он интеллигент. А папа говорил, Ленин гораздо интеллигентнее всех интеллигентов — он ученый и знает много разных наук и написал много самых наиважнейших книг для революции. Когда мама и папа о чем-нибудь спорят, они говорят: Ленин сказал, Ленин писал. Папа помнит многое на память и всегда берет верх над мамой. Интересно, знает Ленин, какая у них в городе транспортная контора и кто в ней работает?.. Папа говорил, что декрет о национализации транспорта подписал Ленин.
Значит, он и про золотаревских коней тоже знал, когда подписывал…
Падал косматый снег, и весь город выглядел новеньким и чистым. Васька, тряся головой, шлепал по снегу большими, широкодонными копытами, которые обличали в нем рабочую, нерезвую лошадь. И всхрапывал ноздрями, когда в них попадали снежинки.