Он велел Тиме:
— Говори все начистоту, — и отрекомендовался: — Председатель домового комитета Захаров.
— Значит, так, — сказал Захаров старичку и человеку с дробовиком: Ступайте по квартирам и подымайте всех жильцов. Понятно?
— Пяток мужчин хватит? — спросил человек с дробовиком.
— А я говорю всех. Понятно? — прикрикнул на него Захаров. — Ну, там веревки прихватить и что еще понадобится.
Человек с дробовиком пошел к дверям.
— Стой! — крикнул Захаров. — Скажешь: народное имущество спасать. Мол, музыку детям Советская власть подарила, а этот обормот ее в снег выронил.
Человек десять жильцов, возглавленных Захаровым, вышли на дорогу, подняли Ваську и запрягли его в сани.
Тот, у которого был раньше дробовик, починил оглобли.
Потом все жильцы дружно, под команду Захарова, подняли рояль и бережно положили его на сани.
— Спасибо, товарищи, — сказал Тима.
— Обожди, — попросил Захаров. — Зайди ко мне в квартиру. Акт подпишешь о нашей помощи. Потом его в Совет пошлю, чтобы там все знали, какой в доверенном мне доме революционный порядок среди жильцов.
Негнущимися пальцами Тима кое-как вывел свою фамилию.
Но когда он уже отъехал с полквартала от этого доброго дома, его вдруг догнал запыхавшийся старичок. Он сердито крикнул:
— Стой! — отдышавшись, произнес медленно и назидательно: — Захаров велел сразу в помещение не вносить, а то с морозу в тепле запотеет, струны заржаветь могут, ящик покоробится. Завтра сам придет в детский дом ранним утречком проверить, как слова его выполнили. Так смотри, а то Захаров взыскательный, слова на ветер не пускает.
— А он кто? — спросил Тима.
— Да так, — пробормотал неохотно старичок, — обыкновенный жилец и всего-то столяр. А вот на голосовании выбрали — вознесся. У всех книги собрал и в кладовой у меня библиотеку устроил. С пяти до восьми под запись выдача, — зябко шмурыгнул носом и доверительно сообщил: — От таких одно беспокойство, — потер ногу об ногу и пожелал Тиме: — Ну, поезжай, голубчик, вези детям музыку.
Когда Тима приехал в детдом, там все уже были в тревоге и Утев хотел посылать людей на поиски.
Тима быстрей, чем папа, привык к революции и считал самым обыкновенным и естественным то, что у папы до сих пор вызывало радостное удивление.
Что тут особенного, если бедным людям при революции стало лучше, на то она и революция, и нечего беспрестанно вспоминать, как прежде людей угнетали и мучили. Но имеете с тем у Тимы были свои собственные счеты со старым режимом. Разве мог он забыть о сиротском приюте, где жил, как в тюрьме?
Правда, там он узнал, что такое настоящее человеческое товарищество. Володя Рогожин, вожак сиротского бунта, коренастый суровый силач Тумба, мечтательный, гордый Стась — как много они сделали для Тимы хорошего! Ведь он стал совсем другим, чем был до приюта. На всю жизнь у Тимы ощущение революции будет связано С днем освобождения из приюта.
Снова оказавшись среди старых приятелей, но не праздным гостем, а человеком, что-то делающим для революции, Тима испытывал блаженное чувство счастья. Он жал всем руки и улыбался, чтобы не показаться своим друзьям зазнавшимся оттого, что именно он привез им музыку.
Вспомнив про наставления старика, Тима рассудительно предупредил:
— Рояль нельзя сразу вносить с холода в теплое помещение, а то он вспотеет.
— Ладно, — заявил Володя Рогожин, — без тебя понимаем, — и сказал Тумбе: — Видал? О музыке беспокоится.
А что сам до самых кишок промерз, молчит, — и приказал: — А ну, разувай ноги, три снегом. А то чернуха хватит.
Тумба, Стась, Володя Рогожин помогли Тиме раздеться, растерли его, потом заставили сесть в кадку, облили теплой водой. Завернули в одеяло и торжественно отвели в спальню.
Тумба приказал ребятам:
— Чтобы тихо было! Понятно? — и, прикрыв ламповое стекло бумагой, на цыпочках вместе со всеми вышел из спальни.
Из большой комнаты доносились приглушенные радостные голоса. Там, вопреки наставлениям старичка, ребята нетерпеливо устанавливали рояль. А потом Тима услышал музыку — могучую и упоительную. Но, может, никто вовсе и не играл на рояле: ведь в детдоме еще никто не умел играть, — и эти дивные звуки просто снились Тиме? Снились? Не так-то легко спать на отмороженных ушах. Как ни ткнешься в подушку, все больно.
Но музыка все-таки была. Пусть даже только во сне.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Что касается женской красоты, то на этот счет у Тимы существовал раз и навсегда установившийся, твердый, незыблемый взгляд: она обманчива.
Еще до революции, то есть в прошлом году, отец повел Тиму в Общественное собрание на спектакль, поставленный местной любительской труппой под руководством профессиональной актрисы Вероники Чарской.
Всю дорогу папа длинно и нудно объяснял Тиме, что Шекспир — гениальный английский писатель, а его пьеса "Ромео и Джульетта", с одной стороны, обличает средневековых феодалов и их предрассудки, а с другой, является гимном чистой любви, которая в свободном человеческом обществе, то есть после революции, никогда не будет трагически омрачаться, так как исчезнут социальные противоречия и осуществится торжество разума и духовной свободы.
Ради того, чтобы попасть на спектакль, Тима готов был выслушать любые отцовские наставления и только просил:
— Ты про Шекспира чего хочешь говори, но про представление, пожалуйста, наперед не рассказывай, а то неинтересно смотреть будет.
Папа пожал плечами:
— Я хочу, чтобы ты понял это величайшее творение.
— Ладно, — согласился Тима, — я буду понимать, но только после.
В раздевалке Тима увидел Нину Савич и Георгия Семеновича. Нина была одета в хрустящее розовое шелковое платье, в пышных волосах — огромный бант, на длинных, как у цапли, ногах черненькие блестящие, как резиновые галоши, туфли. По правде сказать, она очень походила сейчас на фею или даже на цветок львиный зев, а ее бант — на бабочку. На Тиме же ничего нового не было.
Мама только вычистила и выгладила ему куртку, перешитую из папиной студенческой тужурки, и велела сдать в гардероб валенки, а вместо них надеть старенькие, заскорузлые сандалии.
Не показывая, как он восхищен Ниной, Тима спросил небрежно:
— Ты чего так вырядилась? Сама в спектакле выступать будешь, что ли?
— А ты вообразил, сейчас лето? — и Нина остановила взгляд на его сандалиях.
У Тимы от обиды даже пальцы в сандалиях поджались. Но он ответил вызывающе:
— Спартанцы тоже зимой и летом в сандалиях ходили, а один даже, не дрогнув, дал лисице, которую под рубаху спрятал, весь свой живот выесть.
— Я знаю, — с торжеством заявила Нина. — Он украл лисицу и просто отпирался, когда его спрашивали, украл или нет, — и снисходительно протянула: — Тоже спартанец нашелся!
Тима покраснел и не придумал, что ответить. Воспользовавшись тем, что папа, холодно раскланявшись с Савичем, отошел в сторону, Тима буркнул презрительно:
— Надела на ноги галоши, будто дождя зимой боишься, — и присоединился к папе.
Так как меньшевики были за войну с Германией, а большевики против войны, отношения между папой и Георгием Семеновичем в те дни очень сильно испортились.
В своей статье, напечатанной в газете "Северная жизнь", Савич обозвал папу предателем отчизны, а папа в большевистской газете "Революционное знамя" написал, что Савич вроде официанта буржуазии и для него русский народ — только пушечное мясо. Зная об этой вражде папы с Савичем, Тима решил сделать папе приятное и сказал:
— Я сейчас Нинке Савич такое про ее буржуйский вид сказал, что она аж вспотела.
Лицо у папы потемнело, вытянулось, и он сказал Тиме с горечью:
— Разговаривать в неуважительном тоне с девочкой — как это низко! — и заявил решительно: — Если ты сейчас же не извинишься, я сам буду вынужден принести за тебя извинения.
Спас Тиму третий звонок. Сидя в амфитеатре, он видел далеко впереди розовый бант Нины и черную, гладко причесанную голову Савича. Папа сердито сопел, огорченно косился на Тиму и в конце концов предупредил суровым шепотом: