Элли Борей встает, смотрит мельком на золотой браслет с часиками, украшенными эмалью, и говорит отрывисто, не гладя на Нусю.
— Извините, Изволина, денег у меня в данное время нет. Были большие траты. Благодаря балу пришлось купить на платье, цветы, перчатки… Вы сами можете понять… Советую обратиться к кому-нибудь другому… Ах, Боже мой, как я заболталась у вас… Скоро три часа. Надо спешить обедать… Лошадь застоялась, я думаю, ожидая меня. Прощайте, милушка, прощайте.
И тряся хорошенькой головкой, а вместе с нею и густыми страусовыми перьями на шляпе, Борей поспешно пожимает руку Нуси и спешит за дверь. На пороге она останавливается, медлит на мгновение и, чтобы сказать что-либо, в невольном смущении бросает через плечо:
— Я бы советовала вам переменить комнату, Изволина. В ней вам положительно вредно оставаться. Посмотрите, какая сырость проступила в углу.
Еще легкий кивок головы, свист шелковых юбок, и изящная фигурка гостьи исчезает в длинном прокопченном чадом коридоре.
После ее ухода Нуся стоит как потерянная несколько минут на одном месте. Жгучий стыд, боль обиды и раскаяние в просьбе овладевают ее душою. Ах, что бы дала она, только лишь бы вернуть, не произносить сорвавшуюся у нее с уст фразу об одолжении денег!
— Бесчувственная, нечуткая, бессердечная, жадная эгоистка! — вырывается у нее стоном по адресу исчезнувшей Борей. Она с силой обхватывает руками голову, садится на свою жесткую-жесткую, как камень, кровать и горько плачет, зарывшись головой в подушки.
Январский день короток. Быстро спускаются зимние сумерки на землю. В Нусиной каморке они появляются много раньше, чем у других, потому что единственное оконце едва не упирается в стену противоположного дома, и в каморке редко бывает по-настоящему светло.
Нуся давно перестала плакать. Стоит с широко открытыми глазами и смотрит в потолок. Темные сумерки сгущаются. Темные мысли тоже — о людской несправедливости, эгоизме и нечуткости. Но как ни темны эти мысли, а голод заглушает их, резко напоминая о себе.
Нынче Нуся может позволить себе роскошь купить на четыре копейки ситного и на четыре колбасы, завтра уже ничего покупать не придется. Но о завтрашнем дне Нуся не думает. Волчий аппетит говорит ей об одном только сегодняшнем дне.
Она быстро одевает свою ветхую шубенку, старую шапочку под котик и, надевая по пути вязаные перчатки, спускается вниз на двор. Мелочная лавочка у ворот, тут же. Нуся покупает свой убогий обед, вернее теперь уже ужин, и спешит к себе. Всегда растрепанная, с подоткнутым подолом и тяжелой гремящей обувью, хозяйская прислуга ставит самовар. Нуся зажигает лампу, режет колбасу и ситный на маленькие кусочки и, стараясь обмануть голод, медленно съедает их, запивая чаем. Бьет шесть.
Девушка снова одевается и выходит.
Надо зайти к кому-нибудь из товарок по курсам. Может быть, там она услышит про уроки или про переписку.
Студеный зимний вечер сразу прохватывает Нусю своим пронизывающим ветром и хлопьями снега. Ноги зябнут в легких резиновых галошах. Голова кружится и болит; нельзя питаться безнаказанно всю неделю одним только ситным с колбасою!
В усталом Нусином мозгу складывается робкое решение. «Что если написать отцу, просить его выслать деньги вперед?» Но в тот же миг неудачная мысль отбрасывается: «Откуда же взять денег отцу, живущему с семьею на скромное жалованье — семьдесят рублей в месяц?»
И тут Нусю обжигает горечью мысль: а ведь она ни разу не зашла в храм, все ее мысли были целиком поглощены театрами, кружками, балами. Да и то общество, куда ее так манило, давно считало изжившим себя предрассудком ходить на службы и молиться Богу. И, стремясь успеть за ними, она незаметно для себя отстранилась от Церкви.
Зубы Нуси начинают стучать, как в ознобе. Ноги подкашиваются. Она с тоскою смотрит по сторонам. Маленький сквер еще открыт. Там скамейки. Необходимо сесть на одну из них, иначе она упадет. Голова кружится. И губы сами собой начинают сначала шепотом, а затем вслух произносить: «Пресвятая Богородица, спаси нас»…
Теплый лучик молитвы согревает надеждой уже замирающее сердце.
— Ба, Изволина, какими судьбами?
Нуся вздрагивает от неожиданности. Перед нею как из-под земли вырастает высокая фигура студента, запушенная снегом. При свете зажженных фонарей она сразу узнает знакомое некрасивое, все в рябинах от оспы лицо студента-технолога Алчевского, его светлые вихры, торчащие из-под фуражки, и старенькое летнее пальто, которое Алчевский носит во всякое время года.
Этот Алчевский очень беден, и Нуся отлично знает это. Питается он впроголодь, бегает по грошовым урокам. Его всегда можно застать в храме. И никогда хорошее настроение духа не покидает его, несмотря на то, что у этого самого Алчевского на плечах целая семья: мать-старуха, больная сестра-вдова, сестрины дети. И он умудряется содержать всех четверых.
— Эк вас вынесло, коллега, в такую непогоду! Сидели бы дома, а то, шутка ли сказать, добрый хозяин нынче собаку на улицу не выпустит, а вы вот, тут как тут, в стужу и метель на скамеечке в сквере…
— Да ведь вы тоже вышли, Алчевский, — уныло замечает Нуся, делая попытку улыбнуться.
— Ах, скажите, пожалуйста! — смеется Алчевский. — Да я, сударыня, мужчина, и нашему брату всякие нежности не с руки. Не по комплекции, изволите видеть. Это во-первых. А во-вторых, на радостях мне и стужа непочем. Жарко, словно летом при сорокаградусной температуре, а все от счастья.
— От счастья? — словно эхом откликнулась Нуся.
— Ну, да. Чего вы, с позволения сказать, глазки вытаращили? Счастлив я нынче, Анна Семеновна. Два урока получил. Один получше, а другой похуже. Да тот, что получше-то, так хоть самому первому в мире репетитору, и то находка. И гонорар разлюли-малина, и ученики теплые ребята. А главное дело — безработица у меня была за последнее время такая, что хоть ложись и помирай. Все хотят учить, а никто — учиться. А тут вот, словно с неба свалилось. Моя старуха-мать и то говорит: «Это нам свыше, Ванечка, послано, в награду за долгую голодовку…» Так как уж тут не радоваться да не чувствовать летнего зноя в стужу и метель!.. Ну, а вы что?
— Я?
Нуся хотела рассказать о себе этому веселому, неунывающему Ванечке (как все знакомые называли Алчевского), но только махнула рукой и неожиданно горько заплакала.
Алчевский растерялся от неожиданности.
— Анна Семеновна, что вы? Да Господь с вами? С чего это? А? — озабоченным голосом с заметной долей волнения лепетал он, заглядывая в залитое слезами лицо Нуси.
Та долгое время молчала, не будучи в силах произнести ни слова.
Долго утешал и успокаивал ее Ванечка, пока Нуся нашла в себе наконец силы собраться с духом и рассказать ему все, решительно все: и про свои более чем плохие обстоятельства, и про то, как она тщетно искала какого-либо заработка, урока, переписки, и про грозный призрак голода, и про отказ однокурсницы в помощи ей, Нусе, несмотря на обещание с ее стороны во что бы то ни стало отдать долг…
Нуся говорила, Алчевский слушал. Сидя на скамеечке сквера, занесенной снегом, Изволина, как говорится, изливала своему случайному собеседнику душу. Ах, как тяжело жить, как негостеприимно принимает большой город таких маленьких глупеньких провинциалок, не умеющих ориентироваться в столице! И новый поток слез орошает взволнованное личико девушки.
О предстоящем бале у технологов она, Нуся, уже не думает. Мысль о бале явилась у нее сразу под впечатлением визита и беседы Элли Борей. Ее не тянет ни на бал, ни на какие развлечения больше. Какие там балы, когда грозный призрак нужды и лишений в самом существенном, в самом необходимом встает за ее плечами?
Опустив беспомощно руки на колени, дрожа от волнения, она сидит подавленная. Слезы то и дело выкатываются у нее из глаз… Хочется без конца плакать, плакать…
Ее собеседник сидит молча, с опущенной головой и думает, сосредоточенно думает какую-то упорную думу.