Торговался и выбирал Еми-Али.

Потом овеяла их прохлада каменных, испещренных поучениями Корана сводов.

Чинно проходили молчаливые, сонные турки. Длинные чубуки торчали у них за поясами.

Место считалось священным. Никто не курил.

Только правоверные могли покупать на этом базаре. И опять, суетясь без меры, торговался Еми-Али. Купцы показывали им пищали с колесом и фитилем, бросали вверх пуховую подушку и на лету рассекали ее саблей; с отметинами на тыльной стороне (по числу убитых) вздрагивали туманные клинки.

С базара они с купленными вещами отправились в кофейню, где поджидали иноземца армянские купцы.

— Ну, — сказал Еми-Али, входя в обставленную диванами курильню, — разгоним облако скуки облаками дыма!..

Пол кофейни был выстлан циновками. Восемь небольших подушек лежали на полу правильной звездой.

Иноземец, казалось, не замечал Ивашки. Что-то сказав толмачу, он повел с купцами тихую беседу. Еми-Али молчал, пока ему готовили кальян.

Слуга сдернул с янтарной трости чехол. Трехаршинный чубук уперся одним концом в бронзовое блюдо на полу, а другим был подан курильщику прямо в зубы.

В кофейне, кроме холодной воды, щербета и кофе, обычно ничего не подавали. Но Ивашке принесли миску плова.

— Сначала ешь, — сказал Еми-Али, — слова идут после мяса. — И он затянулся с журчанием и свистом. — Ешь и слушай хорошенько. Я буду говорить… Купец, взявший тебя от Гиссара, очень богат; ты, сам того не зная, вернул ему сына… Это было три-четыре года назад: юношу взяли в плен корсары, и с тех пор старик искал его по всем восточным торгам. Они из Венеции, города, стоящего в море, как галера. На родине юноши осталась его невеста; она живет сейчас в Калабрии, в монастыре. Старик поедет отсюда в Трапезунд, а потом — к русским, в Москву, за сыном. Ты же сейчас морем отправишься в Анкону, разыщешь монастырь и передашь радостную весть и письмо…

В углу горячились купцы в бараньих шапках, и сухо постукивали зерна четок… Образ города, выходящего из синих недр моря, встал перед Ивашкой; на стенах города таял и возникал дым.

— По новым местам и я затомился, — сказал он, следуя за бесшумной игрой кальяна. — Да и охота мне узнать, живут ли где люди дружно и вольно. Чую — не срок мне еще на Русь брести.

— Эх, какой! — с досадой произнес Еми-Али. — Все о своем. Вот что скажу тебе: конец твой будет горек.

— Конца моего никто не может знать…

Однорукий старик приблизился к ним и, сев на диван, велел подать все необходимое для письма.

Принесли медную чернильницу с длинной ручкой, камышовую трость и турецкую бумагу, которую полируют особою костью. Старик долго писал; чернила были густы и блестящи, а левая рука ставила буквы вкось.

Потом он дал Ивашке денег и велел зашить письмо в полу куртки.

— Русский хорошо понял, что он должен сделать?

— Да, — ответил Еми-Али.

Они вышли из кофейни и направились к морю. Дул резкий северо-восточный ветер. Ивашку ввели на генуэзскую галеру. Хозяин ее был смуглый иноземец, одетый так же, как и однорукий купец.

Старик, ничего не сказав Ивашке, сошел на берег.

— Прощай! — крикнул Еми-Али и, взмахнув рукой, сел у воды на камень.

Море сверкало. Галера скрипела, и ветер хлопал косыми латинскими парусами.

Была весна того года, когда в Москве умер Борис.

«INPERATOR»

— Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?

«Тарас Бульба»
1

«Буде всеблагий господь откроет мне путь к отчему моему престолу… молю ваше святейшество не оставить меня без покровительства и благоволения. Может ведь, всемогущий бог мною недостойным расширит свою славу… в воссоединении с церковью столь великого народа; кто знает, на что благоволил он присоединить меня к своей церкви?..»[36]

Слепой дед деревянным голосом пел:

А сплачется на Москве царевна,
Борисова дочь Годунова:
«Ино, боже, Спас милосердный,
За что наше царство загибло?
За батюшково ли согрешенье,
За матушкино ли немоленье?..»

Живой мост на бочках через Москву-реку был затоплен народом. Всадники в атласных жупанах теснились на нем, как речные волны. Кони их, украшенные крыльями, казалось, летели; они скакали и ржали, и пена стекала с их золотых удил.

Хмурый рыжеватый человек ехал медленно, вывернув локтем вперед упертую в бок руку. Его криво раздвинутые брови тянулись к самому околу собольей шапки. На носу, вровень с правым глазом, сидела бородавка, и большое родимое пятно оплывало от нее вниз……

А светы золоты ширинки,
Кого мне вами дарити?
А светы яхонты сережки,
Куда мне вас задевати
После батюшкова преставленья,
А света Бориса Годунова?..

Слепой дед допевал и тотчас повторял запев сложенного им плача. Одни слушали слепца тихо, со страхом, другие гнали его прочь, но он не уходил. А воздух, от звона густой, как вода, рвало громом фальконетов и пищалей.

— Дай бог тебе, государь, здоровья! — кричали москвитяне.

— Дай бог и вам здоровья! — отвечал всадник, и лицо его при этом выражало радость и испуг.

Золотой верх собора вспыхнул вдали. Он увидел: гнутый, как боевое зерцало,[37] лист кровельной меди чуть колыхался. «Кровли обветшали!» — подумалось ему, и он тотчас же наглухо забыл об этом…

Вперед были посланы трубачи и литаврщики «для проведывания измены и шептунов в народе». Парадный строй польских жолнеров сменяли отряды стрельцов, а за ними снова веяли знамена пешей польской рати. И уже после всех прошли грязные, пораненные, «проводившие» Лжедимитрия до Москвы казаки. День был ясный и тихий. Но когда проехали Москворецкие ворота, пыль взвилась столбом и на миг всех ослепила; поднялся такой вихрь, что валил коней и всадников, и народ, смутясь, закричал: «Помилуй нас бог!»

Потом в Успенском соборе служили молебен. Поляки, в шапках и не сняв оружия, стояли во время службы. Товарищи их били в бубны и трубили в трубы, сидя на конях у самых соборных дверей.

Боярин Богдан Бельский вышел на Лобное место и крикнул:

— Государь ваш — прямой царевич, сын Ивана Васильевича, и вам бы на него зла не мыслить!

Еще раз шатнуло небо ружейным громом, пальба смолкла. Бояре и шляхта вошли в терема. Челядь заполнила запустелый Борисов двор.

Шуйский, суетливый, как мышь, не отходил от Лжедимитрия ни на шаг; он всхлипывал и поминутно прикладывал к глазам руку. А тем временем двое посланных им людей шныряли по слободам, сея слухи; посадские — Костя-лекарь и Федор Конь — мутили народ.

В старом кабаке на Балчуге целовальники выставляли ведра крепкой водки. Мохнатые казацкие кони были закутаны по глаза в холщовые торбы. Атаман Корела, окруженный вольницей и слободским людом, говорил:

— Как пришли мы к царевичу в Тулу-город, и туда же наехали с Москвы бояре. И Димитрий Иванович пустил нас к руке прежде бояр. А с ними был старый князь Телятевский. И мы тех бояр бранили и лаяли, а князя Телятевского едва до смерти не убили, — знал бы старый, как против нашего государя стоять!

— Вестимо так, — сказали слободские. — Царевич крест целовал землю в тишине устроить. Да и вас пожалует, чаем, не худо: кого казною, кого землей…

Поодаль, меж распряженных возков, слышались и другие речи:

— А што, как земли на всех не хватит? Да и жалованья царевичу взять откуда? Задолжал он в Польше панам, они и его теперь из платья вылупят; гляди, какую себе на Москве волю взяли!..

вернуться

36

Письмо Лжедимитрия папе Клименту VIII. Перевод с латинского.

вернуться

37

Б о е в о е з е р ц а л о — сплошной доспех, состоявший из нескольких металлических пластин; закрывал грудь и спину.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: