5

Утро пятницы пришло недоброй тишиною. Народ укрылся в домах. Железными ставнями закрыли окна лавок. Поляки ходили по городу, спрашивали свинец и порох. Им ничего не продавали. «Все вышло, — отвечали купцы, — а скоро будет, тогда всем хватит».

В город приходили холопы — люди Шуйского и Куракина, тайно вызванные из вотчин в Москву.

В полдень один дьяк пробрался в терема, увидел царя и крикнул:

— Истинно ты — Гришка, не цесарь непобедимый, не царский сын, а вор и еретик!..

Его схватили.

Басманов, ближний боярин, с лицом как сырое мясо, известил Лжедимитрия:

— Неладное деется — замышляют на тебя Шуйский и многие с ним.

— Беда мне с вами, — весело сказал царь, — да скажи ты Шуйскому: меня-де бог сохранил, а он, Василий, во мне не волен. Экие люди, нет на них тишины!.. Ну-ка, боярин, молви што иное.

— Слух еще есть: был-де у царя Федора сын Пётра… А нынче муромский посадский человек Илейка назвался царевичем Петром и пришел под Астрахань. Да сказывают и такое, што и прямь он Петр.

Лжедимитрий, помолчав, сказал, высоко заведя бровь и упершись в бок рукою:

— Вели ехать на Волгу гонцам — звать Петра в Москву. Такова мне пришла охота. Понял?

Отпустив боярина, он ходил из угла в угол, сидел и читал грамоты, подписывая их «Demetrius Imperator».[42] Потом кликнул Басманова, долго толковал с ним о медвежьей потехе и, как бы невзначай, велел удвоить в теремах польский караул.

А по слободам жаловались друг другу пришлые холопы:

— При Димитрии Иваныче нисколь легче не стало.

— Што было хлебца ржаного, и тот хлеб свезли, и сено, и скот на потребу панам, — все забрали!..

— Промеж дворов скитаемся! К царю бы дойти!

— Аль чего свербит? Не, братцы! Едино — на Комаринщину бежать надо!

В терему Марины готовились к веселью. Всю ночь примеряли платья, потешные маски… Было тихо. Лишь поляки для страху били из самопалов.

Низко стояла тяжелая, мутная луна…

На рассвете Лжедимитрий увидел сон.

Белоглазый аббат вел людей в черных сутанах к гуляй-городу на приступ. «Уймитесь! — говорил Лжедимитрий. — Не то и мне и вам худо будет!» А они всё шли по льду, тихие и немые; и только белоглазый кричал и прядал, как барс. «Гляди ж, коли так!» — сказал Лжедимитрий и повернул аббата лицом на восход солнца. Но там ничего не было. Только пар клубился, и тек, и, казалось, был полон звона… «Видишь?» — спросил он. «Нет». — «Неужто нет? — закричал Лжедимитрий. — Да вся ж Москва собралась на тебя!..» — и проснулся.

Потешная маска свалилась с одеяла.

Басманов, потный и красный, тряс его что было мочи:

— Сам ты повинен, государь!.. Не верил?! Гляди — вся Москва собралась на тебя!..

Частый сплошной звон ударял в потолок и оживал во всех вещах, стоял по углам палаты. Лжедимитрий вскочил. Золотой верх собора вспыхнул вдали. Гнутый, как зерцало, лист кровельной меди бросало ветром…

Эту же носимую ветром медь приметил, когда проезжал Москворецкие ворота… Он стоял в сорочке, рыжий, босой… Вдруг от топота ног загудели своды. Грянула брань…

— Я вам не Годунов! — завопил он и сорвал со стены палаш.

И тотчас хриплый и будто веселый голос спросил:

— Ну, безвременный царь, проспался ли?!.

Первый загудел набат на Ильинке на Новгородском дворе. За ним — кремлевский колокол «Налд», в который всегда били при тревоге.

— Кремль горит! — закричали смутники. — Царя убить хотят! Литва бьет бояр!..

Шуйский и люди его, оттеснив народ, кинулись к теремам и, лишь покончив с Лжедимитрием, дали толпе дорогу…

Искали Марину… Царская утварь летела из окон на Житный двор.

Волокли шубы, одеяла. Разрывали парчу. Уводили из стойл польских аргамаков…

Из палаты в палату пробирались Молчанов и Шаховской. Они спотыкались о вороха теремного скарба. Под ногами трещали кубки. Вот с треском разодрался холст: то была парсуна[43] Лжедимитрия, написанная в Польше.

Большую горницу заливал солнечный свет. Русый веселый холоп шел им навстречу. Одной рукой он загнул полу кафтана, и в ней звенело и каталось серебро, в другой — прямо, не таясь, нес царскую печать и державу.

— Аль у плахи не был?! — ступив вперед, крикнул Шаховской.

Холоп остановился.

— На рухлядь мою не зарься, боярин! Биться стану!

Шаховской смотрел на его руки.

— Рухлядь не надобна! А пошто печать скрал?

— Ерш бы в ухе да лещ в пироге! — сказал холоп. — Служил я более восьми лет при дворце, наводил чернью блюда и кубки, и на той работе глаза мои потускли. И в прошлом году за ту мою службу велено мне сделать платье, а сделано не все: шубы, шапки, кафтана, портов и сапогов не сделано. Ныне вот рухлядь сию взял, унесу, кому ни есть сбуду…

— Добро! — перебил Молчанов, и в руках его звякнул кошель. — За одну сию печать што просишь?..

Холоп взял деньги, отдал печать и побрел.

— Во, Михайло! — сказал Шаховской. — То нам нечаянная удача!..

Солнце ломилось в окно. У Молчанова был утиный нос и лицо на свету веснушчатое, худое. Он провел сапогом по разорванной парсуне, высоко завел бровь и уперся в бок правой рукой:

— Чем не цесарь!.. Ведь схож!.. Ну, коней я добрых припас! Бежим, боярин, отсюда, бежим, покуда живы!..

Едва они вышли — жаркого цвета опахала двинулись в углу. Скрипнула жердь. Вдовый цареборисов попугай все еще жил в островерхой клетке.

Птица, повиснув вниз головой, качнулась и быстро завращала круглым глазом. Потом крючковатым клювом долбанула жердь и прокричала, ясно позвала кого-то:

— Це-сарь!..

Дома поляков в канун субботы пометили русскими буквами. Бушевал погром. Дым выстрелов простирался низко, как болотный пар.

На Посольском дворе крепко засели паны: Гонсевский, Жовтый, Богухвал, Заклика. С ними была челядь: известные всем в городе шут Балцер, Сенька, сапожник из Львова, и Талашка, повар и музыкант.

— Убили царя! — говорил повар. — У москалей господари живут недолго.

— Кто повинен? — отвечал сапожник. — Обещался он землю в тишине устроить, а что сделал? Где тишина?

Один шут Балцер тешился в бранной суматохе. Его больно били, и никто не смеялся. Но он все бегал по двору и кричал докучно:

— Панове! Панове! Седлай порты! Давай коня!

Три дня лежало тело Лжедимитрия у стены на Пожаре. «Глядите, — смеялись москвитяне, — у нас таких царей на конюшне вдоволь!» Живот был изрублен и вспучен: лицо закрывала овечья харя. Гулящие бабы, бранясь, скакали через него.

Потом его увезли за город и бросили в божедоме. Вскоре прошел слух, что на теле его сидят два голубя, и многие подумали: «Точно ли был он повинен?» А то были не голуби, а воронье.

Подули северные ветры. «Это Тришкино чернокнижество!» — сказали попы. Скверная женка кричала по городу: «Будете жить ни серо, ни бело!..» Народ смутился: «Что будет?» И тут неведомо кто пустил слух: Димитрий потаенно ушел!..

В среду к Марине пришли знатнейшие московские люди.

— Муж твой — вор и изменник, — сказали они, — ты знала, кто он, и все-таки вышла за него замуж. За это вороти все, што тебе вор в Польшу пересылал и на Москве давал.

Казалось, у нее не было рта — так крепко сжала она блеклые, сухие губы.

— Вот — ожерелья мои, жемчуга. Я заплачу и за то, что проела у вас с моими людьми.

— Мы за проесть ничего не берем, — сказали бояре, — а вороти нам, Маринка, пятьдесят пять тысяч…

Тут сильный шум донесся из-за стен Кремля.

Дул ветер. Народ кричал и бранился. Потешный гуляй-город подвигался со скрипом, громыхая листовою медью: то — по совету попов — везли тело Лжедимитрия на урочище Котлы.

Там, меж курганов, сожгли его, пепел забили в пушку, и гром развеял его по ветру…

В тот же день пан Богухвал отослал в Польшу письмо:

«…То не было тело Димитрия, но человека какого-то дородного, со лбом оголенным, с персями косматыми, а Димитрий был тела умеренного, стригся… и перси имел не поросшие для малых своих лет. Того же дня пропал боярин знатный Михайло Молчанов… да листы прибиты были на воротах боярских от Димитрия, где давал он знать, что ушел и бог его от изменников спас. Притом пропала турецкая лошадь царская, называемая «Дьявол»… Как бы то ни было, но то верно, что Димитрий I в Москве не убит, чего очевидным свидетелем был также некий Круширский из Скржынек, слуга пана Мартына Стадницкого… Во всем этом своею верою, честью и совестью клянется

пан Богухвал».

вернуться

42

Demetrius Imperator (Инператор Димитрий) — неграмотная подпись Лжедимитрия.

вернуться

43

П а р с у н а (от лат. persona — личность, особа) — портрет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: