Ухо перестало кровоточить, но зато распухло, болело, и боль мешала мне читать. Время от времени я тихонько ощупывал его, отчего боль усиливалась, становилась острей, и это вызывало во мне глухую ярость.
О, что это была за ночь! Столько лет прошло, а я до сих пор помню ее, хотя так и не сумел объяснить себе свою реакцию. Из-за боли в ухе я вертелся на постели, как будто она была утыкана гвоздями, и вместо того чтобы воображать, как я, мстя колченогому ревнивцу, отрезаю ему оба уха, я видел в мутном полусне себя, вновь в окружении все той же шайки. Я был привязан к дереву. Меня собирались линчевать, но сперва подвергли пыткам. В последних лучах заходящего солнца сверкнул нож. Им размахивал колченогий, однако нож этот не был похож на обычный мясницкий, нет, у него было поразительно длинное, заостренное на конце лезвие. Колченогий ласково провел пальцем по лезвию, потом стремительно поднял и совершенно бесшумно отрезал мне левое ухо. Оно упало на землю, подпрыгнуло, снова упало, а колченогий палач в это время с наслаждением слизывал кровь с длинного лезвия. Появление плачущей Портнишечки положило конец свирепому линчеванию, и шайка колченогого кинулась спасаться бегством.
Я видел, как пальцы Портнишечки с ярко-красными, крашенными бальзамином ногтями развязывают веревки, которыми я был привязан к дереву. Она позволила мне взять свои пальцы в рот, и я лизал их кончиком раскаленного стремительного языка. О, этот сгущенный сок цветочной эмблемы нашей горы, застывший на блестящих ноготках, какой сладостный был у него вкус и какой почти музыкальный аромат; он порождал во мне почти эротические ощущения. От моей слюны его кармин становился еще интенсивней, еще ярче, а потом стал обретать вязкую консистенцию, превратился в жгучую лаву; он с шипением вздувался, поднимался, заполняя весь рот, ставший подобием вулканического кратера.
И вот лава медлительно стала вытекать из кратера, она ползла по моему измученному телу, растекаясь по континентальному плато грудной клетки, устремлялась, огибая соски, к животу, замерла у пупка, проникла, подталкиваемая движениями языка, внутрь, затерялась в извилинах и лабиринтах кровеносных сосудов и внутренностей и наконец нашла все-таки дорогу, что привела ее к восставшему источнику моей мужественности, пылающему, самовластному, обретшему независимость, и категорически отказывающемуся подчиняться суровым, хотя и неискренним правилам, которые установил для него добросовестный сыщик.
Последняя из ламп замигала, потом погасла, поскольку закончился керосин, и лежащий ничком сыщик, оставшийся в полной темноте, увы, не соблюл наложенный им же самим строгий запрет, отчего трусы его оказались испачканными.
Светящиеся стрелки будильника показывали полночь.
— У меня неприятности, — сказала Портнишечка.
Происходило это на следующий день после стычки с ее похотливыми поклонниками. Мы были в кухне, окутанные клубами дыма, который поминутно менял цвет с зеленого на желтый и обратно, и ароматом варящегося в кастрюле риса. Она резала овощи, я поддерживал огонь, а ее отец, возвратившийся из очередной экспедиции, работал в большой комнате, о чем свидетельствовал равномерный, ставший таким свойским для меня стук швейной машинки. Ни он, ни дочка, судя по их поведению, не были в курсе того, что произошло со мной вчера. К моему удивлению, они даже не обратили внимания на мое распухшее ухо. Я всецело был погружен в поиски причины, правдоподобно объясняющей мое намерение подать в отставку, и Портнишечке, чтобы вырвать меня из задумчивости, пришлось повторить:
— У меня большие неприятности.
— С шайкой колченогого?
— Нет.
— С Лю? — не без тайной надежды не проявляющего себя соперника спросил я.
— Да нет, — печально произнесла она. — Я сама виновата, потому что слишком затянула, а теперь уже поздно.
— Погоди, о чем ты говоришь?
— У меня приступы тошноты. А сегодня утром вырвало.
Сердце у меня сжалось, потому что из глаз у нее потекли слезы; они струились по щекам и капали на овощи, которые она резала, и на руки с крашеными бальзамином ногтями.
— Если отец узнает, он убьет Лю, — все так же беззвучно, без всхлипываний плача, сказала она.
Уже два месяца как у нее прекратились регулы. Она не сказала об этом Лю, хотя он как-никак был причастен, а то и попросту повинен в этом нарушении функций ее организма. Когда он уезжал, а было это почти месяц назад, она еще не забеспокоилась.
Эти ее внезапные и непривычные слезы взволновали меня куда сильней, чем то, что она сказала. Я страдал, видя, что она страдает, мне неудержимо захотелось обнять ее и утешить, но стук швейной машины, на педаль которой нажимал ее отец, звучал как призыв не отрываться от действительности.
Хотя утешить ее было бы трудно. Несмотря на свою почти полную безграмотность в этой сфере, я понимал, чем чреваты два месяца задержки.
Ее отчаяние так подействовало на меня, что я в душе тоже проронил несколько слезинок, как будто речь шла о моем ребенке, как будто это я, а не Лю занимался с нею любовью под величественным гинкго и во время купания в прозрачной заводи. Во мне была такая нежность, Портнишечка стала такой близкой мне… Я готов был всю жизнь опекать и защищать ее, готов был до самой смерти оставаться холостяком, если только это сможет умерить ее горе. Да что там, я женился бы на ней, если бы закон это позволял, согласился бы даже на фиктивный брак, лишь бы она спокойно могла родить ребенка, зачатого моим другом.
Невольно я бросил взгляд на ее живот, скрытый красным свитером ручной вязки, но увидел только ритмические и мучительные конвульсии, вызванные безмолвным плачем и прерывистым дыханием. А когда женщина начинает плакать из-за прекращения регул, остановить ее невозможно. Меня охватил страх, и я почувствовал, что ноги у меня стали ватными.
Я забыл спросить ее самое главное, а именно, хочет ли она в восемнадцать лет стать матерью.
И причина этого была проста: возможность сохранить ребенка была нулевой, даже менее, чем нулевой. Ни одна больница, ни одна повитуха в здешних горах не согласилась бы нарушить закон, помогая явиться на свет ребенку неженатой пары. А Лю сможет жениться на Портнишечке только через семь лет, поскольку законом запрещается вступать в брак до двадцатипятилетнего возраста. Безнадежность ситуации обостряется еще и тем, что не существует такого места, где бы не действовал этот закон и куда наши Ромео и беременная Джульетта могли бы бежать, дабы жить там подобно Робинзонам, которым услужает бывший сыщик, обратившийся в Пятницу. Каждый квадратный сантиметр страны находился под неусыпным контролем «диктатуры пролетариата», накрывшей весь Китай словно бы гигантской сетью, и не было в этой сети ни единой прорехи.