— Ты не знаешь, хотел я спросить, — начал он, возвращаясь снова к прежнему твердому решению, — какой-нибудь медички из наших, чтобы могла со мной пойти сейчас…

— Не знаю! — грубо ответил Боровков. — И не хочу таких знать!

Хорохорин пожал плечами и оглянулся на оживленную, гудящую толпу, ввалившуюся в буфет. Собеседник его сейчас же подозвал к себе одного из них и крикнул с необычайным интересом:

— Ну, что? Как? Королев?

— Конечно, Королев!

— Я так и знал. Королев первым пройдет от университета!

— Конечно, пройдет. Да ведь и играет же, ах, черт его побери! Это прямо нечеловеческая партия была!

— А Толька?

— Что Толька? Толька, мой милый, еще мальчик, а то бы он им всем показал!

Студент подошел к столу с чаем.

— Толька боится одного — первых ходов: он теории не знает. Ему можно киндермат сделать! Но уж если он вывел фигуры в игру — кончено! Тут он себя покажет! Талантище! Черт его знает что такое…

Хорохорин глядел на них пустыми глазами. Он плохо понимал, о чем говорят, и спросил сухо:

— О чем вы?

— О турнире же! Сейчас Королев кончил с Грецем партию. Ах, какая партия…

Столы заполнились. Среди шума и гула голосов, звона стаканов и смеха часто слышались названия фигур, партий, игроков. Хорохорин осмотрел всех, прислушиваясь, и тогда отчетливо понял, что голыми коленями, цветистым капотом и теплой рукою он отрезан от этих людей. Свое собственное, личное, понятное только ему росло, как снежный, катящийся под гору ком. Он недоумевал, как можно заниматься турниром, шахматами, гимнастикой — все это было тускло и ненужно. Он знал, что это от потери душевного равновесия, и вспомнил о необходимости восстановить его.

Мысль о женщине вообще, нужной ему сейчас, вернула его к неряшливой комнатке, голым коленям, халату, протянутой руке, и тогда Хорохорин почувствовал, что ему нужна была сейчас не женщина вообще, ни Анна, ни Бабкова, а голые колени, зеленые глаза, покрытые пеплом электрического света, — все то, что составляло Веру Волкову.

Он покраснел и, не прощаясь с Боровковым, как-то ежась и прячась от других, торопливо вышел из клуба.

Он прошел огромным университетским двором, рассеянно присматриваясь к светлым окнам здания. В химической лаборатории еще горел свет. Хорохорин остановился перед клумбами, засыпанными снегом, и посмотрел на окна.

— Нет, не могу! — решил он. — Нужно восстановить равновесие, а потом уже работать.

Мысль эта, казавшаяся недавно такой убедительной, стойкой и достоверной, не успокоила его, и вслед за нею не явился готовый план действия.

Опустив голову, Хорохорин обошел клумбу, прошел по расчищенным тропинкам к главному зданию, вернулся назад и снова пошел туда же, потом остановился перед открытой калиткой.

Он старался не думать о происшедшем, не вспоминать голых рук, цветистого халата, а они лежали где-то в груди ощутимой тяжестью и не давали покоя, не позволяли думать о чем-нибудь другом.

— Нет, это надо все обдумать, привести в порядок! — отчетливо, как на собрании, говорил он себе, в уме произнося с подчеркиванием каждое слово. — Выяснить и установить!

Он перешагнул железный порог кованой калитки. Мимо звеня пронесся трамвайный вагон. За его мелькнувшей спиной, через улицу, завешанную, как прозрачной кисеею, снежным искрящим дождем, стали видны зеленовато-желтые вывески пивной, озаренные болезненным светом желтых фонарей.

Хорохорин подумал о своем, глядя на фонари. Над ними в двух верхних этажах дома помещалось студенческое общежитие, где жила Анна.

Образ ее, трезвой и рассудительной, охотно шедшей навстречу ему всегда, когда дело касалось душевного равновесия, на минуту привлек снова внимание Хорохорина.

— Нет, надо к ней! Надо к ней! — настойчиво несколько раз повторил он и, силою возвращая себе прежнюю решимость, круто повернул назад, вскочил в приостановившийся было перед застрявшими на рельсах санями вагон трамвая и, радуясь совпадавшим в его пользу мелким случайностям, с веселой улыбкой назвал кондуктору станцию.

И снова он стоял в проходе вагона, распластав свои руки на спинках скамей, но не заглядывал в чужую газету и не занимал свободных мест, хотя они были, как всегда в этот час вечера.

Он должен был думать об Анне, а думал о Вере. Если бы не волнение от всего пережитого за этот вечер, переполненный непонятными происшествиями, он, вероятно, заметил бы, что оживление его в данный момент больше относилось не к Анне, а к тому, где он мог сейчас Анну встретить: опять темная крутая лестница, каменный пол в кухне, неловкая женщина у топившейся плиты и белая дверь, а за нею дырявое кресло, огромный чулан в стене, где можно переодеваться в пестрый капот, обнажающий колени и руки.

Он потер лоб, оглянулся и опять положил руки на спинки скамей, как бы ожидая, что, может быть, снова ляжет на них чужая теплая и смелая рука.

Все это было непонятно и странно. Хорохорин знал все, что нужно было знать молодому человеку в его возрасте, с его образованием, с его мировоззрением, — но не убирал рук и чувствовал, как они ждали тепла чужой руки.

Кондуктор, выкрикивавший названия улиц, напомнил ему, куда и зачем он ехал.

Он метнулся к выходу, соскочил с подножки и, торопясь, но не поднимая головы, перешел с угла на угол снежную улицу.

Глава VI. ТО, ЧТО БЫЛО ВЕРОЙ

Вера сидела на постели с поджатыми под себя ногами, когда явилась Анна с Осокиной. Она крикнула на стук в дверь: «Войдите», но не двинулась с места, продолжая думать о том, что произошло. Она не осуждала себя за излишнюю резкость и вспыльчивость, но вспоминала, как же все это было смешно, и хохотала до слез над глупой улыбкой Хорохорина, над незастегнутой пуговицей и протянутой рукой.

Анна ввела за собой Зою, сказала с привычной резкостью:

— Здравствуй. Вот Осокина.

Вера, не вставая, протянула Зое руку.

— Мы немножко знакомы.

— Тем лучше. Она у тебя поживет, Верка, — перебила Анна, высказывая все сразу и не давая той и другой вставить слова, — немного. Она ушла из дому, ее исключили из университета и райком не утвердил. У нее отец — бывший поп! Потом мы ее устроим. Ты не возражаешь?

Вера улыбнулась испуганно ожидающим глазам Зои.

— Пожалуйста, Анна, мне не важно.

— Личной жизни твоей она не помешает, — продолжала та, — ты ее можешь отсылать куда-нибудь, или она посидит в этом шкафу твоем, хотя все мещанские церемонии в нашем кругу ведут только к тому, что вот и среди нас есть еще такие типы, как Осокина! Ненавижу!

Она отвернулась от Зои и, не раздеваясь, села в кресло. Вера с недоумением взглянула на покрасневшую гостью, и та смущенно ответила больше для Веры, чем для Анны:

— Любовь, Анна, — а без любви ничего этого и быть не может, — любовь, Анна, это все равно как у каждой из нас выигрышный билет. Можно выиграть и сто тысяч, вообще выиграть, если подождать, а можно и первому покупателю спустить за два рубля…

Вера оживилась. Зоя кончила спокойно:

— Или дождаться настоящей любви, хорошего товарища и большого счастья, или сойтись для развлечения, из любопытства с первым встречным с такой же простотой, как в кинематограф сходить!

— Еще проще! — резко перебила Анна. — Кинематограф сорок копеек стоит, а это даром!

— Глупое сравнение! — вставила Вера.

— Почему глупое, дорогие мои? — торжествуя, оглядела она их обеих. — Вы еще мещане, милые! Осокина с ног до головы мещанка, а ты, Верка, тоже не можешь отказаться от сантиментов! Поэтому вы и не понимаете многого еще! Нужно жить бурно со всей активностью натуры!

— Прости, пожалуйста! — начала было Вера, но Анна перебила ее с буйным упрямством:

— Глупо!

— Что глупо? Это ты мне?

— Тебе!

— О чем это ты?

— Ненавижу мещанские словечки: прости, пожалуйста. В чем тебя прощать? За что прощать? Всяк волен свои убеждения иметь. Глупо просить прощения неизвестно в чем. И вообще: прости?! Это же отрыжка векового рабства, неужели ты не понимаешь этого, Верка?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: