Другая певица, посмешливее, вступила в кружок. У нее присвистывали искусственные зубы, зато рот красили два ровных жемчужных ряда:

Понаденут старички
Дальнозоркие очки,
Чтобы видеть за версту
Нашу бабью красоту.

Старичков на всю компанию было четверо. Они держались рядом, зная себе цену. Частушки становились все забористее, откровеннее:

Я себе не крашу брови
И румяна не кладу.
Если кто меня полюбит,
Не накрашена сойду!

Если бы не октябрьский холодок, наши соседки еще потоптались бы, послушали бойкие припевки. Но пальцы в ногах уже замерзли, и на ветерке покраснели носы.

Дома Анна Тимофеевна заметила, как соседка примеряла перед зеркалом меховую накидку, от которой густо веяло нафталином.

— А что, годится! — одобрила Анна Тимофеевна, погладив мягкий мех рукою. — Тепло и богато. Прямо барыня-леграиня.

— Что ей без толку лежать, этой горжетке, правда же? — сказала соседка, красуясь. — Мех от времени стареет и портится.

Анна Тимофеевна решила, что она тоже не лыком шита, и вытащила из-под кровати коробку с финскими сапожками «Аляска». Толстый белый мех устилал их нутро. Сапоги хранились «на праздник».

«Может, я и не доживу до него», — решила старушка и сунула ноги в мягкую теплую глубину…

В следующее воскресенье они снова пошли в сквер и не ошиблись: старики и старушки так же группировались вокруг знакомой скамейки. Не было только еще баяниста.

«Заболел, что ли? — подумала Анна Тимофеевна и пожалела старика: — Есть ли кому стакан воды подать? Небось тоже одинокий».

И она поняла: тут все одинокие. Тут все без жен и мужей. Без внуков, которые давно повырастали. Без детей, которые давно сами не молоды.

Время шло, музыки не было. Не выдержала шустрая певунья, запела-таки без сопровождения:

Что-то нынче мой миленок
На свиданье не идет,
Или нет уже силенок,
Или боты не найдет.

Люди повеселели, заулыбались. Но музыки явно не хватало. Не хватало ее воздействия, общего настроя.

На новеньких поглядывали с интересом. Меховая горжетка явно производила впечатление. Анна Тимофеевна старалась не замарать новых сапожек, отодвигалась, если кто теснил ее и мог ненароком наступить на черную замшу.

«И этого нет, козла-то, — подумала она о седеньком старичке. — Небось у телевизора сидит».

Но он не сидел у телевизора. Он давно уже стоял сбоку, собираясь заговорить с этой миловидной и, кажется, не злой старушкой. Он коротко кашлянул, и Анна Тимофеевна обернулась.

— А я думаю, вы это или другая? — сказал старичок. — Вы не в тридцать седьмой поликлинике лечитесь?

— Чего? — смутилась Анна Тимофеевна.

— Я говорю, лицо ваше знакомое.

— Да мы тут живем на Восьмой улице. Это моя соседка, — ответила Анна Тимофеевна. — Мы в одной квартире живем.

— А я один живу.

— Одному скучно.

— У меня кенарь есть. Была и канарейка, только сдохла. Жука какого-то склевала и сдохла.

— Жалко, — посочувствовала старушка.

— Жалко, петь перестал. Раньше тренькал целыми днями. Теперь молчит. Вот надо подружку ему. Мне один знакомый пообещал достать. Я на рынке глядел. Но там дорого просят.

— Вот как?

Так они познакомились. Поговорили. Довольные пошли по домам в разные стороны…

Под Новый год Ксения Ивановна заболела. Анна Тимофеевна взяла над ней шефство — вызывала врача, готовила еду. Настаивала в кастрюльке целебный отвар из сухих трав и поила больную.

— Аннушка, — сказала соседка бледным голосом. — Когда я умру, возьмите себе этот столик на память.

— Господь с тобой, моя хорошая! Не надо мне твоего столика, — ласково отмахнулась добровольная сиделка. — Я ведь раньше тебя помру. Это я с виду крепкая, а внутри у меня все отжило.

— Вы хорошая женщина. Почему вас дети отселили? Я этого не понимаю.

— Чего тут понимать? У них своя жизнь. Мне там нет места. Я все сделала, что могла. Пускай живут, как знают. Лишь бы здоровые были. Вот Андрюша женится, ребенка заведет, я и понадоблюсь.

— Все же нехорошо.

— Хорошо. Дождаться бы только. Люблю я маленьких…

В марте они снова стали выходить в сквер.

Соседка немного прихрамывала, у нее ныло под коленной чашечкой, иногда при ходьбе щелкало. Она стыдилась этого звука. Но Анна Тимофеевна уговаривала ее не обращать внимания.

Знакомый старичок, завидев их, обрадованно кивал головой.

Не все из участников прежних сходок появлялись. Но, видно, слух о веселом пятачке разнесся далеко по городскому району, и сюда стекались новые искатели простодушного общения, незатейливых шуток, неожиданных знакомств.

Милые, милые старики и старушки, много ли вам осталось? Очень скоро вечность сдует вас как одуванчики в поле, и станете вы прах. Крепкое, самоуверенное юношество, торопясь к своим вершинам, удивленно оглянется на вашу стайку и усмехнется допотопной, «сердешной» припевке:

Ты играй, играй, гармонь,
Сердце нежное затронь.
Пусть оно не мучится,
А любить научится.

Придет серый еж

Николай Петрович сидел на веранде и сторожил скворечник: ему хотелось убедиться, что в новом доме кто-то поселился. Но птицы не появлялись. Или он плохо видел, потому что опять надел не те очки, или пернатым не приглянулось жилище.

Май пришел теплый, солнечный. Цветы распускались в обычном порядке — пролески, одуванчики, незабудки. Уже в темном углу под развесистой яблоней проклюнулся и забелел ландыш. Все ходили его нюхать и не срывали, зная, что цветку для размножения полагалось увядать на корню.

Николай Петрович вдыхал утренние сладкие запахи цветов, лесной зелени, слушал щелканье, щебетанье, свиристенье хлопотливых птиц и ловил себя на мысли, что это великолепие он переживал уже много раз в этом саду, на этой веранде…

Когда строили дачу, ему только-только перевалило за сорок. Издательство выпустило его книгу скромным тиражом, потому что хотя и написана она была доходчиво, но характер имела строго научный. Гонорара почти хватило на строительство. Они с Галей были счастливы. Наконец-то можно не притыкаться к чужим дачным углам, не метаться каждую весну в поисках летнего пристанища на природе. У них подрастала дочь — бледное дитя города. Маша бегала по лужайке, трогала молодые деревца, с почтением оглядывала широкий, в два обхвата дуб и спрашивала: «Это тоже наше?»

У нее быстро завелись товарищи из соседних дач. Миша Каретников, не сходя с велосипеда и возвышаясь над забором, коротко свистел в два пальца, зовя ее в свои удалые загадочные игры. Галя выговорила ему однажды, что свистеть неприлично, и он стал терпеливо пробираться к крыльцу сквозь разросшиеся кусты пионов и флоксов, оставляя велосипед у калитки. Его брюки темнели от росы, сбитой с цветов. На дочь Галя тоже разводила руками: девочка, а вечно с мальчиками бегает. Она бы и настаивала, чтобы дочь вместо ковбойки и вечных шорт надевала сарафан с крылышками. Но, видя, как крепло, наливалось жизнью ее чадушко, успокаивалась и не лезла в ребячью жизнь.

Николая Петровича оценили, предложили кафедру в институте. Но администраторство его не прельщало. Была другая цель. Она требовала размеренного распорядка, библиотечного покоя, ясной головы и свободного времени.

Ему устроили кабинет в комнате с окном в сиреневый куст. Он распахивал створки, ветка упруго вталкивалась вовнутрь и ложилась на подоконник. «Господи, милая, — думал Николай Петрович. — Ты так и просишься, чтобы тебя сломали, глупая, сумасшедшая сирень!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: