– А я сегодня все утро думаю о тебе. У меня было странное чувство: мне казалось, что ты где-то рядом. – В голосе Гордона удивление. Он обдумывает каждое слово, пытаясь объяснить мне как можно точнее свои ощущения. – Как будто знал, что вот-вот увижу тебя.
Интересно, забавляется он со мной, что ли. На языке у меня уже вертится язвительное замечание; нечего, дескать, дурака валять, он же прекрасно знает, чья машина стояла сегодня утром у его дома. Хочется предупредить его, чтобы не делал из этого факта далеко идущих выводов.
– Странное совпадение, правда? – удивляется Гордон. В его улыбке мальчишеская самоуверенность.
Гордон, конечно, не признается, что видел меня в машине. Поначалу станет ходить вокруг да около, посмотрит, как я реагирую на его намеки. Постарается, чтобы я сама раскололась. Мне уже хочется выцарапать ему за это глаза.
– Гордон, – начинаю я, – все это совсем не так, как тебе представляется.
– Знаю, знаю, – прерывает он меня, – сам не верю этой чепухе насчет передачи мыслей на расстояние. – Он гладит по голове собаку. – Кажется, мне так и не удалось объяснить тебе, что у меня было deja vu.[2] Давай забудем все эти выверты, просто я хотел сказать, что все утро думал о тебе.
Какая же я дрянь! Всегда думаю о людях самое плохое. В этом отношении мы с Виктором – два сапога пара. Виктор тоже решил бы, что Гордон сразу догадался, чья это машина и кто в ней сидит; Виктор тоже добивался бы недвусмысленных доказательств того, что его водят за нос. Чувствую себя виноватой; конечно, не заслуживаю я хорошего отношения такого человека, как Гордон. Как он может быть со мной откровенным, видеть во мне только одни достоинства, если сама я готова вцепиться ему в глотку, уличив в каких-то грязных намерениях?
Мы сидим за столиком, отгороженным перегородкой от остального зала, в ресторане «У Кеппи». Это одно из самых старых зданий в Халле. В XIX веке здесь была почта, а еще раньше – постоялый двор. Звание «ресторана» присвоено ему совсем недавно, в результате немалых усилий его основателя – Кеппи; заведение это в разгар сезона всегда битком набито туристами. А сейчас я сижу за отдельным столиком с видом на порт, и жизнь представляется мне в розовом свете, как это часто бывает летом. Но на дворе ноябрь. Почти физически ощущаю, с какой силой ломится ветер в оконные рамы.
Кеппи и своими формами, и телосложением напоминает сваренное вкрутую яйцо. Голова лысая, единственная прядь сальных, седеющих волос спиралью уложена на макушке. В разгар туристского сезона Кеппи в ресторане почти не появляется. Все дела передает сыну, а сам сматывается на Мартас Файньярд.[3] Но зимой он неотлучно в своем ресторане, который по вечерам служит излюбленным местом встречи для всех жителей города. Кеппи ни минуты не сидит без дела: складывает штабелями упаковки пива, мелет кофе и беседует с рыбаками, которые в обеденное время всегда толпятся у стойки бара.
– Что ты там делаешь с родительским домом? – спрашивает Кеппи Гордона. Кеппи подвязал фартук своей экс-супруги, украшенный спереди надписью: «Мамочка с перцем»; в руке у него кофейник. – Налить еще кофе, милочка? – обращается он ко мне, доливая мою кружку.
– Да так, кое-что ремонтирую, – отвечает Гордон.
– Нашел время: посреди зимы.
– Весной приедут родители. Сейчас удобнее.
– А мне казалось, что у тебя постоянная работа, – говорит Кеппи. – Разве ты не мастеришь больше этих электронных болванов?
Гордон терпеливо объясняет:
– Я уже не занимаюсь сам их изготовлением.
– Тебе следует работать, а не пролеживать бока дома, – ворчит Кеппи, подмигивая мне. Закинув за спину безволосую пухлую руку, вытаскивает из-за соседнего столика стул. Все виллы и дачи в Халле для Кеппи «домашние очаги», хотя ему ли не знать, что многие обитатели Халла считают своим постоянным местом жительства городские квартиры в Бостоне.
– Да я только на пару недель сюда, – оправдывается Гордон, намазывая маслом один из тостов, лежащих перед ним на тарелке.
– Что ж, рад видеть тебя здесь, мой мальчик, – говорит Кеппи. Он тянется к кофейнику и доливает кофе в кружку Гордона, хотя та еще почти полная.
Впервые обращаю внимание на то, что от Кеппи исходит невероятное тепло, как будто в груди у него печка. Может, это оттого, что он слишком долго прожил в холодном климате. Может, такова стратегия выживания: в груди появляется обогреватель, который по мере надобности можно включать. Кеппи, конечно, чудовищно толстый. Ему постоянно приходится затрачивать немалые усилия, чтобы держаться прямо.
– Где Виктор? – ревниво спрашивает Кеппи. – Почему не пришел?
– Он не очень здоров, – объясняю я. Не помню, известно ли Кеппи, насколько серьезно болен Виктор. Я уже запуталась: кто в курсе дела, кто догадывается, а кто пребывает в неведении. Виктор переехал в Халл, чтобы не привлекать к себе внимания. И до недавних пор ему это удавалось. Но он не учел, что у постоянных жителей такого маленького городка, как Халл, свои невинные забавы. Человек вроде Виктора возбуждает огромный интерес, порождает множество сплетен. А когда Виктор в ударе, он каждому встречному-поперечному рассказывает о том, что живет в постоянном ожидании смерти, что сам стремится к ней всей душой. Не знаю только, говорил ли он об этом Кеппи. Ошибаться мне ни в коем случае нельзя. Возможно, Кеппи уже известно, насколько серьезно болен Виктор, – но, черт его знает, так ли это, а самой рассказывать ему об этом не хочется.
– Когда он был здесь в последний раз, то говорил, что не очень хорошо себя чувствует, – продолжал Кеппи. – Жаль. Мне его не хватает. Он великолепный рассказчик, прямо-таки гениальный.
Гордон кивает в знак согласия, запихивая в рот последний кусок тоста. Он внимательно прислушивается к словам Кеппи, а меня вдруг охватывает чувство гордости, как молодую мамашу, которой воспитательница детского сада рассказывает в присутствии ее мужа, какой замечательный у них ребенок.
– Так вот, в последний раз Виктор говорил нам об узниках немецких концлагерей: как там мучили людей, кто за это в ответе, как их травили в газовых камерах, а потом просто сваливали в ямы тела, – рассказывает нам Кеппи.
Я смотрю на Гордона: тот перестал жевать.
– У Виктора пунктик на этот счет: изучает разные виды казней, пыток, кто как умирает, – объясняю я. Но Кеппи гнет свою линию:
– Виктор говорил, что лагери эти напоминали свинарники, и евреям не давали ни воды, ни лекарств, ни пищи, избивали их до полусмерти.
– Все так и было, Кеппи, это общеизвестные факты, – прерывает его Гордон.
– Да, но Виктор-то знает об этом в тысячу раз больше. Называет все это по-немецки. Может объяснить, чем один лагерь отличался от другого: Треблинка от Аушвица.
– Вам надо бы записывать за ним, Кеп, – говорит Гордон.
Кеппи сидит выпрямившись. Засунув руку под фартук, достает из нагрудного кармана рубашки шариковую ручку.
– Я тут кой-чем подзанялся, пока Виктора не было. Хочу узнать, что он думает об этой вот книге, я ее прочитал, – про военных преступников. Как Виктор считает, что нам делать с этими военными преступниками? – спрашивает меня Кеппи.
– Понятия не имею, – отвечаю я.
– Он профессор, что ли? – продолжает допытываться Кеппи.
– Нет, – объясняю ему, – Виктор – не профессор. Он даже степени не получил. Ушел с пятого курса, занялся философией – когда решил бросить химиотерапию.
– А он вам рассказывал, как все евреи объединились?
– Нет, – говорю я.
На самом деле от Виктора я слышала прямо противоположное. Он рассказывал, что во многих лагерях смерти узники воровали у эсэсовских офицеров отдельные предметы их обмундирования и мастерили себе из них одежду. А потом начинали и вести себя как эсэсовцы: отдавали приказы, поносили иудаизм, даже избивали своих товарищей по несчастью. Так продолжалось до тех пор, пока настоящие эсэсовцы не поймали их с поличным, после чего последовала жестокая расправа за насмешки над немецкими офицерами. Виктор поведал мне эту историю в тот день, когда прекратил принимать лекарства; ему было ужасно плохо, целый день его тошнило. Его рвало в моей машине, в ванной, в кровати. Он рассказывал мне об этом, а я готовила себе на обед суп из консервов, и он говорил, что его тошнит от одного запаха этого супа.