Я переводил дни в месяцы, месяцыв годы, и все равно получалось много.

Конечно, я не держал своих выкладок в тайне и, как понял потом, ужасно всем надоел. Даже мой ближайший приятель Сашка Бесюгин не выдер­жал.

 — Много-много! Ну и хорошо, что много,ска­зал он,пользуйся.

Даже не склонная к ироническим выпадам Галка посоветовала осторожно:

 — А ты посчитай, сколько попугай живет, и сравни. По-моему, нам радоваться особенно нечего.

Мой отеця и ему уши прожужжалтоже оказался на стороне Гали и как бы вскользь заметил:

 — Много-много, а растратишь без толку, так и не

увидишь, как пролетят...

Пожалуй, удивительнее всех отреагировал Мить­ка Фортунатов:

 — Двадцать пять тыщ, говоришь? Если по десять рублей на день кинуть...ого-го-шеньки! чет­верть мильона получается...

Потом я забыл об этих выкладках.

Жил, как, вероятно, все живут,радовался, огор­чался, скучал, торопился, тянул резину, горячился, успокаивался, надеялся, разочаровывался, ждал и догонял, вовсе даже не считая, сколько прошло, сколько осталось...

Все началось по заведенному.

С рассветом принял дежурство. Солнце всходило красное-красное, тяжело разрывая путы холодного осеннего тумана. Туман лениво стекал с взлетной полосы, задерживался у капониров, накапливался на кромке леса, будто раздумывал — уходить или возвращаться?

И уходил.

Нас с Остапенко подняли на перехват.

Но «Рама» вовремя смылась.

Мы располагали еще приличным запасом горю­чего, и я решил взглянуть на дорогу. Там иногда удавалось поживиться вражеской автомашиной, повозкой, погонять штабного мотоциклиста...

Но когда не везет, тогда не везет: дорога оказа­лась совершенно пустынной. Полоска желтого сер­пантина в темно-зеленом обрамлении сосняка. Зе­нитки почти не стреляли.

Словом, ни перехвата, ни свободной охоты, ни штурмовки не получилось. С некоторой натяжкой наш полет можно было отнести к разведывательно­му.

А что? Разведка прифронтовой дороги противни­ка. Движения войск и техники не обнаружено. Зенитное прикрытие слабое.

Хотя слабое прикрытие или сильное прикры­тие — понятия весьма относительные. Представим: противник высадил тысячу или даже пять тысяч снарядов и все — мимо. Как оценить прикрытие? А если тебя нашел один-единственный, шальной ду­рак и перебил тягу руля глубины или разворотил масляный радиатор, тогда?

Мы подходили к своему аэродрому, лететь оста­валось минут двенадцать, когда у меня отказала рация. Только что дышала, посвистывала, хрипела, и сразу как выключили.

А Остапенко делал непонятные знаки: раскачи­вался с крыла на крыло (привлекал внимание), шарахался вправо... (Много позже я узнал: он заметил пару «самоубийц» — финские устаревшие «Бюккеры» — и тянул меня на них.)

Самое худшее, однако, произошло, когда Оста­пенко внезапно исчез (не выдержал, ринулся на «самоубийц»), а я вдруг почувствовал — ручка уп­равления утратила упругость. Это было очень странное ощущение: ручка беспрепятственно ходи­ла вперед и назад, но машина на эти отклонения никак не реагировала.

Самолет произвольно опускал нос и набирал скорость...

Тяга руля глубины... Перебита или рассоедини-лась? Так или иначе самолет становился неуправ­ляемым. И, как назло, я не мог ничего передать на аэродром.

«Впрочем, тут рядом, — подумал я лениво и не­охотно. — Придется прыгать».

Большие неприятности _12.jpg

Открыл фонарь, перевернул машину на спину, благо элероны действовали, и благополучно выва­лился из кабины.

Приземлился мягко. Даже слишком мягко — с отчетливым, глубоким причмоком. Болото. Освобо­дился от парашютных лямок и стал соображать, где я. Выходило — до дому километров сорок, ну, пять­десят... Как только вылезать из болота... Топь страшенная. И еще затруднявшее ориентировку мелколесье...

Рассчитывать на помощь с воздуха не приходи­лось. Не увидят. И просигналить нечем: ракетница осталась на борту. Парашютное полотнище не растянуть — негде. Костер р азвести — сомнитель­ная затея: кругом все чавкало, клочка сухого не было...

Искать самолет? Там бортовой паек, но, во-первых, я не видел, куда он упал. И во-вторых, машину скорей всего засосало, добраться ли до кабины? Решил идти.

И тут я совершенно неожиданно подумал, погля­дев на себя как бы со стороны: «Колька Абаза, проживший по состоянию на сегодняшнее число всего 9490 дней, должен выбраться! Есть же еще резерв... и ты, Колька, везучий!..»

Сорок километров я шел четверо суток. Подроб­ности опускаю: теперь подробности не имеют значе­ния. Дошел. На аэродроме появился в начале девятого. , Прежде чем кто-нибудь меня заметил, раньше, чем Брябрина, девица из штаба, заорала визгливым, со слезами, голосом: «Ой-ой-ой, мама... Абаза...» — увидел аккуратную фанерку, прилаженную к неструганой сосновой палке, воткнутой в пустом капонире. На этой фанерке красовался листок в красно-черной рамке. С фотографией. И было написано десятка три строк. Как меня ни мутило от голода и усталости, я все-таки прочитал, что они там про меня сочинили. Между прочим, могли бы и получше написать...

Я вернулся, и разговоров было много. Разных. Носов сказал:

 — Значит, довоюешь, раз мы тебя живого отпели...

Я подумал: «Хорошо бы».

Остапенко, не глядя мне в глаза, бормотал, сбиваясь:

 — Виноват... не удержался... Сам понимаешь, «Бюккера», можно сказать, напрашивались: «Дай нам!» Бросил, а когда «уговорил» — одного точно! — туда-сюда, тебя как корова языком слизала...

Виноват...

— Ладно, — сказал я, — чего размусоливать.

— Нет, командир, и еще я виноват... — И он замолчал.

— Ну?

— Когда прилетел, и началось: как, что, где?.. — Он достал карту и ткнул пальцем в район, лежавший километрах в ста западнее от места, где я на самом деле выпрыгнул.

Понятно: Остапенко показал б л и ж е к зениткам. И тогда получилось — «Бюккеры» попались ему потом, позже... Соблюдал свой интерес мой ведомый. Ждал я от него такого? Не ждал... А он:

— Виноват, виноват я, командир...

Вместе мы пролетали уже порядочно и, надо сказать, удачливо. Что было делать? Восстанавли­вать истину ради истины? Рисовать рапорт? Ска­зать Носову неофициально: так, мол, и так дело было... решайте, как находите нужным?

Эх, не оказалось под рукой ромашки погадать: любит, не любит, к сердцу прижмет, к черту пошлет...

Я развернулся и врезал Остапенко по шее. Не шутя, прилично врезал. И сказал:

 — В расчете. Согласен?

Вечером было отпраздновано мое возвраще­ние.

Мы сидели на завалинке летной столовой и пели душещипательную фронтовую песенку. Остапенко то и дело вскакивал и кричал:

— А вообще это колоссально! На каждого запла­нировано двадцать пять тысяч дней! А? Кто опреде­лил, командир, — обращался он ко мне, — я опять позабыл — кто?

— Кажется, Аристотель, — в десятый раз отвечал я.

 — Во-во-во, Аристотель!

Не разобрав толком, о чем идет речь, подошед­ший Носов сказал:

 — Не Аристотель, а Мефистофель. Но сейчас это неважно. Кончай базар, спать. С утра штур­муем полком...

* * *

Детство кончилось. Взрослость не наступила. Был пересменоктревожный и душный. Желания превосходили возможности. Кругом роились оби­ды. Недоставало понимания и равновесия. Такое бывает у всех, но узнаешь, что это естественно и нормально, когда смута уже проходит...

Галя позвала в Парк культуры и отдыха. Все ходили туда. Ровные, обсаженные молодыми лип­ками дорожки втекали в тенистые, даже самым жарким днем прохладные аллеи старого Нескучно­го сада... И сюда-то тянулась молодежь...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: