Слабак ты, Колька... языком тольколя-ля...

Теперь я понимаю: заработал механизм сове­сти, но тогда я откровенно испугался, сомнения показались мне просто-таки ненормальными. (И я подумал: а вдруг у меня с голодухи что-нибудь в башке сдвинулось?..)

И спросить о таком, как часто бывает, ни у кого невозможно...

В школу я шел, будто во сне. Дома виделись зыбкими, я не ощущал крепости в теле.

За квартал до школы встретил Бесюгина. Видок у Сани был тоже не самый... но все-таки получше моего.

Никак того не ожидая, я сказал вместо «здрасте»:

Сань, я сошел... Корочку сыра в три ночи кусанул!

И я! откровенно обрадовался Бесюгин.Чернослива две штуки проглотил.

Когда?спросил я.

 — Перед сном, вчера...

Странное дело, мне стало легче.

Вопреки здравому смыслу, вопреки всем доводам ума если кто-то оказывается еще большим слаба­ком, чем ты, какое тут может быть утешение? — а все-таки легче... Куда легче!

Долго помнил я тот ночной кусочек сыра и мой первый опыт на выживание. Признавал: неудач­ный получился опыт. Я потерпел поражение.

Но!

Даже в самых проигрышных ситуациях человеку свойственно искать что-то положительное: если не оправдание, то объяснение, если не извинение, то хоть полезную крупинку, хоть намек...

Яне исключение.

Искал, искал и со временем приплел к выводу: в этой, безусловно, стыдной для меня истории есть все-таки и светлая граньможет быть, именно тогда я впервые встретился с собственной сове­стью.

* * *

После благополучного завершения десятилетки и перед авиацией, если не считать за серьезную авиацию аэроклубовский год, у меня был «зазор». И я решил поехать на север. Сказано — сделано: завербовался, отправился.

Почему? Зачем?

Очень приблизительно это выглядело так: в институт не прошел — трояк по химии, трояк по алгебре — плюс неудавшаяся любовь...

Глупый, конечно, был, думал: от неприятностей можно убежать, от любви — спастись. Не знал еще: от себя никто оторваться не может, тут никакой Северный полюс не помогает.

Заполярье, в котором я очутился, оказалось отнюдь не похожим на тот Север, что я знал по Джеку Лондону.

Верно, мой север был тоже с мозолями, но даже без намека на романтику. Прославленное, тысячу раз воспетое северное сияние я едва замечал: конская, ломовая усталость все время сбивала с ног. Не до красот было.

Субъективно рисую? Конечно, субъективно. Я ведь то собственными глазами видел, о чем рассказываю. И почему — коль субъективно, зна­чит, худо? Жизнь не сделается лучше, если все станут повторять только общепризнанные, «объек­тивные» истины.

Пожалуй, именно на севере начал я задаваться неудобными, трудными вопросами: если все думают так, а я — этак, обязательно ли ошибаюсь я? И представлял выражение лица Марии Афанасьев­ны, моей недавней учительницы, не сомневался: она бы глубоко возмутилась такой постановкой вопроса. И придумывал свои возражения ей, Марии Афанасьевне.

 — А как же Галилей, Ньютон, Лобачевский или Энштейн?

И как бы слышал: «Но то гении!..»

 — Ну и что с того, — не думал сдаваться я: — «Ты — не гений!»? Во-первых, кто это может доказать, а во-вторых, на кого прикажете рав­няться?..

Здесь, за Полярным кругом, свела меня судьба с каюром, собачьим погонщиком. Темный то был, лохматый человек, но со своими понятиями о жизни. По неписаному праву старшего каюр учил меня: вожак упряжки должен злым быть, чтобы другие собаки боялись и ненавидели его. Тогда что получается? Собаки на вожака спокойно не смот­рят... И он это понимает...

Ставишь вожака в голову, что тому делать? Убегать! Он — с места, упряжка за ним: догнать, разорвать! Убежит вожак — жив. Не убе­жит — шерсти не найти. И если не убежал... не зевай, каюр! Замечай, какая собака первой на вожака кинулась, злее других рвала... ее вожаком и ставь. Понял?

Большие неприятности _04.jpg

Каюр смотрел на меня диковато и безмятежно. Он верил в свою мудрость.

Кажется, в тот год, еще ничего не зная об авиационной тактике, я уже стал думать о роли ведущего и ведомого в нашей жизни.

Нет, каюр ни в чем не убедил меня. Но я и не возражал. Молод был. А теперь мысленно благода­рю его за науку: всякий опыт — достояние, и отри­цательный тоже.

К тому же каюр показал мне: каждый может думать на свой лад. И это было особенно важным для меня тогда, сразу после школы, где за нас больше думали учителя...

А север — что ж... верно, школа.

Только больно дорогая, и не подсчитать, чего в северной выучке больше: прибыли или убытка?

Моя детская любовьАмундсен.

Давно это было — раньше «Челюскина», раньше знаменитых перелетов Чкалова, раньше слов: «Мы должны летать дальше всех, быстрее всех, выше всех»,в сознании отпечатался образ одинокого человека, молча бредущего сквозь льды. Суровый, настороженный, взведенный, словно капкан, идет он в белом безмолвии, сделавший себя, вопреки советам доброжелателей, вопреки общепринятому «хорошо», вопреки природному запасу проч­ности...

Он идет от цели к цели. И полюса падают к его ногам. С жадностью читал я об Амундсене все, что удавалось раздобыть, без устали рисовал его пор­третыхищный профиль, глубокие морщины, бе­лые, будто снежные, волосы и глаза страшно заглянуть! Строгие глаза казалось мне, мальчи­ку. Не знающие компромиссанаивно полагал я подростком. Какие усталые, какие одинокие глаза, горевал я юношей, вынужденный добавлять: были у Амундсена.

Гибель его я пережил трудно. Мне казалось тогда скажи кто-то всесильный: умри, Колька, и Амундсен найдется и проживет еще долго и сча­стливо,и Абаза с радостью пойдет на смерть.

Всей жизнью, самой гибелью этот сказочный человек вложил в мою неокрепшую голову мысль: без риска нет смысла в существовании. Не рискуя, человек просто не может соответствовать своему назначению.

Мне казалось: о нем я знаю все!

И вдруг открытие: среди множества званий, которыми обладал Раул Амундсен, было и звание пилота!

Не просто летчика, ему принадлежало нацио­нальное пилотское свидетельство Норвегии №1!

Лучшее, что совершает человек, совершается им во имя любви, под знаком любви...

Прогну прощения за известную преувеличен­ность и торжественность последних слов. Просто я позволил себе процитировать собственные, неперебродившие, молодые мысли.

Пожалуй, сегодня я бы одел эти мысли в другие, более строгие наряды.

Большие неприятности _05.jpg

Симон Львович заикался. Как ни странно, это не мешало ему быть учителем. Словесником, что на­зывается, по призванию. Но мы, мальчишки, друж­но не любили Симку. Даже не за строгостьучи­тель должен требовать, — а за въедливость, за иро­нически взлетавшие неестественно черные брови, за агрессивность: он не просто учил нас, он постоян­но воевал с наглей необразованностью, с нашей ограниченностью, с наглей ленивой серостью. Си­мону Львовичу ничего не стоило, например, усев­шись на кончик парты и качая ногой, закинутой на другую ногу, спросить:

 — А ска-а-ажите, почтеннейший и прилежнейший дру-у-уг А-а-баа-за, ка-а-акого роста был Чехов?Или: Бе-е-е-есюгин, не-е вертись, от­веть: Ту-у-ургенев часто встречался с Пу-у-уш-киным?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: