А другим везло: у Загрица лопнул в полете амортизатор, и лыжа встала торчком. Он садился с парашютирования, поставив опущенную лыжку на место шикарным тычком о землю.

Благодарность. Именные часы. Фотография в «Красной звезде».

А у Лехи Михалева двигатель загорелся! И он, сделав все, что полагалось, но так и не потушив машину, выпрыгнул с парашютом... И тоже благо­дарность, портрет в стенгазете.

А я летал, летал, и... ничего.

Конечно, самому искать происшествий мне в голову не приходило, но кое-какое раздвоение чувств получалось: хорошо бы все-таки в «чепе» вляпаться, чтобы себя проверить, чтобы убедиться — справляюсь! И людям показать: Абаза может!

Такие мысли имелись, факт!

И скорее всего возникли в моей дурной голове не без влияния бездумной авиационной литературы тридцатых годов, охотно рисовавшей летное де­ло, исходя из принципа: чем страшнее, тем ин­тересней.

Как бы там ни было, но когда на высоте в две тысячи метров, после пилотажа в зоне, мой самолет как-то неправильно, непривычно закренило вправо и я внезапно обнаружил, что крышка пулеметного отсека открылась и стоит торчком, я прежде всего обрадовался: наконец-то! И начал соображать, что и как делать дальше. Почему открылась крышка, выяснять не было времени.

Первое, что я понял (и понял правильно): за­крыть крышку в полете не представляется возмож­ным.

«Значит, хорошо бы, — сообразил я, — чтобы не возмущала воздушный поток, от нее избавиться. Увеличить скорость?.. Попробовать сорвать крыш­ку? А в хвостовое оперение не вмажет?..» Решил: нет, за хвостовое оперение крышка не зацепит.

Я увеличил скорость. Машину закренило больше, крышку завернуло назад и... прижало потоком воздуха к верхней поверхности крыла. «Ну, что ж, лучше так, по крайней мере не будет дергаться». Я уменьшил скорость, крышка осталась прижатой, машину почти не кренило.

А дальше?

Радиостанции на самолете не было. Никто ничего передать, подсказать не мог. Продемонстрировать командному пункту открытый пулеметный отсек я тоже не имел возможности: злосчастная крышка располагалась поверх крыла, и, как низко ни пролетай над стартом, с земли ее все равно не увидят...

«Когда я выпущу шасси и колеса выйдут из куполов, — размышлял я, — в крыле образуется по­рядочная сквозная брешь. Воздух получит возмож­ность свободно просасываться из-под крыла вверх, как это повлияет на характер обтекания? Сохра­нится ли устойчивость? Будет ли машина держать­ся в воздухе?»

В теоретическом курсе мы изучали самые неве­роятные аварийные ситуации, но такой: шасси выпущено, крышка пулеметного отсека открыта, как поведет себя самолет? Ваши действия? — такой вводной не было.

И никто не виноват: всего предусмотреть невоз­можно.

Для начала я решил не терять высоты. Установив скорость планирования, выпустил шасси. Машина летела... «Хорошо, — сказал я себе, — теперь убери обороты».

Опустив предварительно нос, как на обычном планировании перед землей, я убрал обороты. Ничего страшного не произошло.

Тогда я снова проверил высоту: у меня было 1600 метров. И решил: надо проимитировать выравнива­ние на посадке, чтобы потом, у земли, не попасть врасплох.

Конечно, я понимал: терять скорость, особенно на моем самолете, прославленном капризным ха­рактером и строгостью, затея рискованная, но делать это на высоте все же безопаснее, чем у земли.

Затянув обороты до минимальных, я стал осто­рожно подбирать ручку управления на себя. Тянул, пока машина не закачалась с крыла на крыло, пока не задрожала, предупреждая: сейчас сорвусь в штопор. Тогда я отдал ручку, увеличил скорость и пошел на посадку.

Нет, я, конечно, не был совершенно спокоен: мне шел всего двадцать первый год и такое со мной творилось впервые... Но я знал: все сделал пра­вильно...

Сел без замечаний. Внутренне возликовал: смог! Не растерялся! Действовал обдуманно, логично! Молодец я.

Подошел командир эскадрильи.

Долго молча глядел на завернутый встречным потоком воздуха дюраль, потом тихо спросил:

 — А почему запорная шпилька не была постав­лена?

Я растерялся. У меня зачесались глаза. Действи­тельно, будь шпилька на месте, крышка в жизни бы не открылась...

Но разве я готовил машину к вылету? Этим занимались техник, механики, оружейник, мото­рист — целая служба. И я жалобно заблеял что-то об ответственности каждого за свои действия, о служебном долге и уставной обязанности...

По своему обыкновению Шалевич терпеливо, не перебивая, слушал мой лепет, а потом, когда я исчерпался и умолк, сказал:

 — Но убиваться-то в случае чего кому — тебе или им? Пойми и запомни, Абаза: в авиации за все, всегда и непременно отвечает летчик. — И, видно, сжалившись, сделав скидку на мою моло­дость, сказал: — В воздухе ты действовал правиль­но. Нормально действовал.

К тому времени я уже усвоил: «нормально» — в таблице ценностей Шалевича — оценка весьма вы­сокого ранга. Не так уж часто Шалевич говорил: «Нормальный пилотажник» или «Нормальный ме­тодист».

Вроде бы мне следовало радоваться? Но никакого следа радости после этого разговора не осталось. Что-то сдвинулось, мир предстал в ином свете: подвиги и проступки продолжали существовать во всем их многообразии, только теперь я еще стал думать о цене совершаемого и несовершаемого...

И от этих новых мыслей стало неуютно, тревож­но, откровенно паршиво на сердце.

Какая-то задрипанная шпилька, что должна была контрить третьестепенной важности крышку, могла ведь при известном стечении обстоятельств быть оплачена жизнью!

Моей жизнью. Это было неожиданно. М, откро­венно говоря, не прибавляло оптимизма.

Как держать себя дальше? Как существовать достойно? Как заслуженно выжить в этом — та­ком — мире?

Большие неприятности _06.jpg
***

С тех пор, как подросли мои дети, я постоянно слышу от них и от их приятелей: «Расскажи, расскажите про войну!» И всегда эта просьба приводит меня в замешательство. Почему? Каза­лось бы, что уж такого трудного. Но мне не хочется разочаровывать ребят: они ждут повествования возвышенного, историй красивых, захватыва­ющих, непременно с подвигами!

А мне все еще видятся разбитые войной дороги, изрытая мертвая земля, неуют фронтового бытия и тяжкий, бессменный труд... Ребят занимает, какой род войск был на войне «главным»? И кто сделал для победы «больше всех»? Но я-то точно знаю: это пустая затея — определять, кому было труд­нее — пехотинцам, артиллеристам, танковым или авиационным экипажам, саперам или подвод­никам...

Всем было немыслимо, невозможно тяжко.

Отчетливо помню, мечтал — вот кончится война, и ничего-ничего не надо, только бы выспаться! Упасть, заснуть и не вставать — день, три, неделю, сколько бока выдержат... И вторая мечта — вы­мыться в настоящей бане, чтобы горячей воды вдоволь, чтобы мыло — туалетное, пахучее, а под конец — душ...

А ребята хотят услышать про свою войну, то есть про такую, какой она представляется им. Чтобы разведчики хватали «языков» пачками, что­бы воздушные тараны хотя бы раз в день соверша­лись и эшелоны противника подрывались на каж­дом втором мосту...

Увы, я не могу рассказывать моим дорогим мальчишкам о такой войне. Такой не видел!

Не праздничным делом, горькой необходимостью была война, и вовсе не напоминала она торжествен­ный марш за славой и орденами.

Как бы объяснить: могилы Неизвестных сол­дат — не безобидные вечные факелы, как представляется многим и многим молодым (не в упрек им будь сказано), а горькие, обжигающие знаки живой памяти... Ведь у каждого Неизвестного обяза­тельно и всенепременно было имя и была мама...

И все-таки теперь я буду рассказывать о войне. О моей войне. Нет, не ради занимательности повество­вания, а единственно из соображения истины. Хотя фрагменты из жизни — не полная жизнь, но, подоб­но каплям, повторяющим состав океана, они непре­менно должны отражать целое.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: