Я звонил к нему, как звонят на пожар, гремел, как горн при попытке неприятеля захватить полковое знамя. Я опрокинул на своем пути все, включая вестового, пытавшегося воспрепятствовать мне ворваться в такой час в спальню его хозяина, и, едва полковник проснулся от поднятого мной громового грохота, я выложил ему все. Быстро и бесстрашно, потому что время не терпело, я исповедался ему до конца и без утайки, умоляя его спасти меня.
Полковник был настоящий человек! Он с одного взгляда оценил глубину ужасной пропасти, в которой я барахтался. Он сжалился над самым юным из своих детей, как он назвал меня, и думаю, что я пребывал тогда в состоянии, действительно внушавшем жалость. С самым крепким французским ругательством он ответил, что мне надлежит незамедлительно исчезнуть из города, а остальное он берет на себя и сразу после моего отъезда увидится с родителями покойной, но что я должен сесть в дилижанс, который через десять минут будет менять лошадей у «Почтовой гостиницы», и отправиться в указанный им город, куда он мне напишет. Он снабдил меня деньгами, потому что захватить с собой свои я забыл, сердечно приложился седыми усами к моим щекам, и через десять минут после нашей встречи я вскарабкался (другого свободного места не нашлось) на империал дилижанса, следовавшего тем же маршрутом, что и экипаж, везущий нас ныне; а затем мы галопом пролетели под окном (вы представляете, какие взгляды я на него бросал!) мрачной комнаты, в которой я оставил мертвую Альберту и которая была освещена точно так же, как сейчас.
Сильный голос де Брассара немного сел, и виконт замолчал. У меня пропала охота шутить. Однако тишина длилась недолго.
— А дальше? — полюбопытствовал я.
— Дальше — ничего, — ответил он. — Я долго терзался обостренным любопытством. Я слепо выполнил инструкции полковника. Я с нетерпением ждал письма, которое известило бы меня, что он предпринял и что случилось после моего отъезда. Я прождал с месяц, но в конце его получил от полковника, который больше привык писать саблей по неприятельским физиономиям, не письмо, а приказ о переводе. Мне предписывалось отправиться в уходивший на войну тридцать пятый полк и в течение суток явиться к новому месту службы. Бесконечная новизна кампании, да еще первой, сражения, в коих я участвовал, усталость и, сверх нее, амурные похождения помешали мне написать полковнику и заглушили жестокое воспоминание об истории с Альбертой, хотя так и не стерли ее из моего сердца. Я успокаивал себя тем, что со дня на день встречу полковника и он наконец введет меня в курс того, что мне хотелось узнать, но полковник во главе своей части пал под Лейпцигом. Луи де Мена тоже убили, еще месяцем раньше. Рано или поздно, хоть это и довольно греховное свойство, — добавил капитан, — здоровая душа погружается в дремотное состояние, может быть, именно потому, что она здоровая… Пожиравшее меня желание узнать, что произошло после моего отъезда, поостыло во мне, и я успокоился. Теперь, спустя много лет, я мог бы, никем не узнанный, поскольку сильно изменился, вернуться в этот городок и хотя бы навести справки о том, что здесь известно о моем трагическом похождении и какие о нем просочились сведения. Но меня всегда удерживало нечто, что, разумеется, надо считать не боязнью общественного мнения — над ним я смеялся всю жизнь, а скорее чем-то вроде былого страха, который я не хотел испытать вторично.
И этот денди, без всякого дендизма поведавший мне столь подлинную и печальную историю, снова замолчал. Я погрузился в размышления, навеянные его рассказом, и понял, что виконт де Брассар, цвет дендизма, притом что этот цвет не душистый горошек, а гордый красный мак, этот грандиозный — на английский манер — поглотитель кларета, — человек, как все, гораздо более глубокий, чем он кажется с виду. Я вспомнил его слова в начале рассказа о черном пятне, которое всю жизнь омрачало его беспутные наслаждения, и тут, к вящему моему удивлению, капитан внезапно сдавил мне плечо.
— Ну-ка, взгляните на занавес! — молвил он.
По комнате, вырисовываясь на ткани, промелькнула гибкая тень женщины.
— Тень Альберты! — сказал де Брассар и с горечью добавил: — Сегодня ночью случай что-то чересчур насмешлив.
Занавес снова стал пустым светло-красным квадратом. Тем временем тележник, сажавший на место ступицу, пока капитан длил свое повествование, закончил работу. Сменные лошади стояли наготове и с фырканьем выбивали искры из мостовой. Кучер в каракулевой шапке по самые уши и с подорожной в зубах взял вожжи, вскарабкался на империал, опустился на свое сиденье и громким голосом бросил в ночь повелительное:
— Пошел!
Мы тронулись и вскоре миновали таинственное окно с пунцовым занавесом, которое я теперь постоянно вижу во сне.
Прекраснейшая любовь Дон-Жуана
Невинность — лучшее лакомство для дьявола.
Выходит, старый повеса до сих пор жив? — Еще как, убей меня Бог! — воскликнул я, но, вспомнив, что она набожна, тут же поправился: — Жив, Божьей милостью, и даже обитает в приходе Святой Клотильды, квартале герцогов. Король умер, да здравствует король! — говаривали в старой Франции до того, как монархия была сокрушена, словно чашка севрского фарфора. А вот Дон-Жуан назло всем демократиям — монарх, которого никто не сокрушит.
— Действительно, дьявол бессмертен, — поддакнула она, словно соглашаясь с собственным доводом.
— Он даже…
— Кто? Дьявол?
— Нет, Дон-Жуан. Третьего дня он превесело отужинал… Догадайтесь где!
— В вашем мерзком «Золотом доме»[46] разумеется.
— Фи, сударыня! Дон-Жуан больше туда ни ногой. Там нечем прилично угостить его грандство. Сеньор Дон-Жуан всегда чуточку походил на Арнольда Брешианского,[47] который, согласно хроникам, питался исключительно кровью душ. Ею он и любит подкрашивать свое шампанское, но ее давным-давно не отыщешь в кабаке для кокоток.
— Вот увидите, — иронически вставила она, — он еще отужинает с этими дамами в бенедиктинском монастыре…
— В монастыре Вечного поклонения, сударыня, поскольку поклонение, предметом которого сумел стать этот черт, а не человек, длится, по-моему, до сих пор.
— Для католика вы, кажется, чересчур вольнодумны, — слегка скривясь, процедила она, — и если вам вздумалось заговорить сегодня со мной о Дон-Жуане лишь для того, чтобы сообщить мне новости о разных негодницах, прошу избавить меня от описания ваших ужинов с ними.
— Ничего мне не вздумалось, сударыня. Негодницы же, присутствовавшие на упомянутом ужине, даже если они в самом деле негодницы, пришли на него не ради меня… к сожалению.
— Довольно, сударь!
— Позвольте мне быть скромным… Их было там…
— Mille е tré?[48] — с любопытством подхватила она, взяв себя в руки и почти сменив гнев на милость. — О, гораздо меньше, сударыня, от силы дюжина. Все было очень достойно…
— Непристойно, — поправила она.
— Кстати, вы и без меня знаете, что в будуаре графини де Шифревас много народу не поместишь. Дела там могли вершиться большие, но сам будуар — мал.
— Как! — изумленно воскликнула она. — Значит, ужинали в будуаре?
— В будуаре, сударыня. Да почему бы и нет? Обедают же на поле боя. Сеньору Дон-Жуану хотели оказать необычайную честь и достойнее всего было дать такой ужин на поле его славы, где вместо лавров цветут воспоминания. Прекрасная идея, нежная и меланхоличная! Это был не бал жертв, а их ужин.
— А что Дон-Жуан? — осведомилась она, как Оргон спрашивает: «А что Тартюф?» — в одноименной пьесе.
— Дон-Жуан воспринял все как должно и отлично отужинал
46
Ресторан в Париже, построенный в 1839 г. на углу Итальянского бульвара и улицы Лаффита.
47
Арнольд Брешианский (ум. 1155) — итальянский политический деятель, борец против католической церкви. Сожжен на костре.
48
Тысяча три? (ит.) — Согласно легенде о Дон-Жуане, он соблазнил 1003 женщины.