«Зато я знаю один, госпожа графиня», — возразил я с напускной серьезностью.
«Да? Какой же?» — полюбопытствовала она с томным безразличием к предмету разговора и по-прежнему смотрясь в зеркальце, где усиленно изучала свои бескровные губы.
«Она слишком красива, — ответил я, — поистине слишком для горничной. Придет день, и у вас ее похитят».
«Вы полагаете?» — бросила она, все так же смотрясь в зеркальце и с полным равнодушием к моим словам.
«И возможно, в нее влюбится порядочный человек вашего круга. Она достаточно хороша, чтобы вскружить голову герцогу».
Говоря так, я тщательно взвешивал слова. Это был зондаж, и если бы он ничего не обнаружил, повторить его я уже не мог бы.
«В В. нет герцогов, — отозвалась графиня, чей лоб остался столь же гладок, как зеркальце, которое она держала в руке. — Кроме того, доктор, если уж такая девушка решит уйти, ничья привязанность ее не остановит. Элали — очаровательная прислужница, но, как и другие, способна злоупотребить вашей привязанностью, и я поостерегусь привязываться к ней».
В этот день речь об Элали больше не заходила. Графиня так и не догадалась, что ее обманывают. Да и кто бы догадался? Даже у меня, хоть я с первого взгляда узнал Отеклер, которую столько раз видел на расстоянии вытянутой шпаги в фехтовальном зале ее отца, — даже у меня бывали минуты, когда я готов был поверить, что это действительно Элали. Савиньи выказывал во лжи гораздо меньше свободы, естественности, непринужденности, чем она, хотя должно было бы быть наоборот. Отеклер, бесспорно, любила его, и любила очень сильно, иначе она не сумела бы сделать то, что сделала, пожертвовав ради графа исключительным положением, которое льстило ее тщеславию и притягивало к ней взоры всего городка, то есть — для нее — всей вселенной, где со временем она могла бы среди своих молодых почитателей и поклонников найти такого, кто женился бы на ней по любви и ввел бы ее в более высокое общество, известное ей лишь по его мужской половине. Савиньи, даже если он любил ее, играл все-таки менее крупно, нежели она. В самопожертвовании он стоял ниже ее. Его мужская гордость несомненно страдала от того, что он не может избавить любовницу от недостойного и унизительного положения. Во всем этом было даже какое-то несоответствие неистовости характера, которую приписывали Савиньи. Если он любил Отеклер так, что готов был ради нее пожертвовать молодой женой, он мог увезти ее и поселиться с ней в Италии, — это делалось в то время уже довольно часто, — а не обрекать ее на мерзости тайного и позорного сожительства. Выходит, он любил меньше, чем она? Быть может, он позволял Отеклер, которую не любил, любить сильнее, нежели он? А вдруг она сама прорвалась сквозь семейные заслоны и принудила его к взаимности? И он, найдя приключение рискованным и пикантным, уступил этой новой разновидности жены Потифара, близость которой ежечасно умножала соблазн?
Словом, то, что я увидел, не пролило для меня свет на Савиньи и Отеклер. Они, разумеется, были соучастниками некой адюльтерной истории, но вот каковы были чувства, понуждавшие их к адюльтеру? Каково было положение двух этих людей относительно друг друга? Мне страстно хотелось вычислить это неизвестное в моем уравнении. Савиньи вел себя с женой безупречно, но в присутствии Отеклер-Элали он принимал со мной меры предосторожности, которые свидетельствовали, что на душе у него не слишком спокойно. Когда в житейской повседневности он просил горничную жены принести книгу, газету или иной предмет, его манера брать у нее просимое сразу выдала бы его, будь на месте вышедшей за него маленькой воспитанницы бенедиктинок другая женщина. Было заметно, что граф боится коснуться рукой руки Отеклер, как будто после такого случайного касания он не сможет не схватить ее. Отеклер не испытывала подобного замешательства, не принимала этих боязливых предосторожностей. Искусительница, как все женщины, которая соблазнила бы самого Бога на небесах, существуй там Бог, и дьявола в преисподней, она словно нарочно усугубляла и желание, и опасность. Раз или два, когда мой визит пришелся на обеденное время, я заставал ее у постели графини, где, свято соблюдая приличия, неизменно трапезовал и Савиньи. Прислуживала Отеклер, поскольку остальные слуги в покои хозяйки не допускались. Ставить тарелки на стол ей приходилось через плечо графа, и я поймал ее на том, что, слегка наклоняясь, она задевала грудью затылок и уши Савиньи, который при этом бледнел и следил, не смотрит ли на него жена. Честное слово, я в то время был еще молод, и бесчинство молекул в организме, именуемое кипением страстей, представлялось мне единственным, ради чего стоит жить. Поэтому я воображал, что подобная тайная связь со лжеслужанкой на глазах у жены, которая может обо всем догадаться, таит в себе какую-то особую сладость. Да, тогда-то я и понял, что такое незаконное сожительство под семейным кровом, как выражается старый пошляк Кодекс!
Но если не считать бледности и подавленных порывов Савиньи, ничто не говорило о романе, развивавшемся между ними в преддверии драматической катастрофы, которая казалась мне неизбежной. Как далеко зашли оба? В этом-то и заключалась тайна их отношений, которую я стремился вырвать. Такое стремление впилось в мои мысли, словно загадка когтистого сфинкса, и стало настолько неудержимым, что от наблюдений я скатился до соглядатайства, которое есть не что иное, как наблюдение любой ценой. Хе-хе! Чрезмерное любопытство быстро развращает. Чтобы вызнать то, чего не знал, я позволял себе маленькие низости, недостойные меня тем более, что я сам понимал это и, однако, позволял их себе. Ох уж эта мне привычка орудовать зондом, милейший! Я прибегал к нему повсюду. Приезжая с визитом в замок и ставя лошадь в конюшню, я подбивал слуг посплетничать о хозяевах, хотя никоим образом этого не показывал. Я шпионил (не побоюсь применить к себе даже такое слово) в угоду собственному любопытству. Но слуги пребывали в том же заблуждении, что и графиня. Они искренне принимали Отеклер за одну из своих, и мое любопытство осталось бы неутоленным, если бы не случай, который, как всегда, помог мне успешней, чем все мои уловки, и позволил узнать больше, чем все мое соглядатайство.
Я уже третий месяц навещал графиню, чье здоровье не улучшалось и все отчетливей свидетельствовало о симптомах столь распространенного ныне истощения, которое врачи нашей нервической эпохи именуют анемией. Савиньи и Отеклер продолжали с прежним совершенством разыгрывать очень трудную комедию, которой не помешали ни мое появление в замке, ни мое пребывание в нем. Тем не менее актеры, видимо, начали понемногу уставать. Серлон исхудал, и я слышал, как в В. говорили: «Какой замечательный муж господин де Савиньи! Он ужасно изменился с тех пор, как его жена заболела. Как прекрасно, что они так любят друг друга!» У Отеклер, красота которой оставалась несокрушима, легли вокруг глаз лиловатые круги, не такие, конечно, как от слез, потому что эти глаза никогда, вероятно, их не знали, но такие, какие бывают от недосыпания, хотя зрачки от этого сверкали только еще пламенней. Впрочем, худоба Савиньи и утомленность глаз Отеклер могли объясняться и другими причинами, нежели та подпольная жизнь, на которую обрекли себя любовники. Они могли быть вызваны столькими обстоятельствами в этой атмосфере пребывания на спящем вулкане! Я предавался разглядыванию предательских следов на лицах любовников, мысленно задавая себе вопросы и не очень-то понимая, как на них ответить, но однажды, посвятив день врачебным визитам по соседству, я возвращался вечером через Савиньи. Я намеревался, как обычно, посетить замок, но чрезвычайно трудные роды у одной крестьянки задержали меня дотемна, и когда я добрался до замка, было уже слишком поздно, чтобы там появляться. Часы мои остановились. Однако луна, которая уже покатилась вниз по дальнему концу своей небесной орбиты, показывала на этом необъятном синем циферблате чуть больше полуночи, и нижний рог ее полумесяца почти задевал вершины высоких елей Савиньи, за которыми она вот-вот должна была исчезнуть.