Маркиз всегда уходил около полуночи. Хартфорд, предложив ему руку, услужливо проводил его до самого экипажа.
«Этот Каркоэл — бог шлема![125] — с восхищенным удивлением сказал маркиз провожатому. — Устройте так, чтобы он не покинул нас чересчур быстро».
Хартфорд обещал, и старый аристократ, невзирая на свой возраст и пол, приготовился играть роль сирены гостеприимства.
Я остановился на первом вечере пребывания де Каркоэла в городе, которое затянулось на годы. Я на этом вечере не присутствовал, но мне рассказал о нем один мой родственник постарше меня, который, будучи игроком, как все молодые люди нашего изголодавшегося по страстям города, где единственной отдушиной была игра, проникся интересом к богу шлема. Если посмотреть назад и оживить впечатления прошлого с их магическим воздействием на нас, то этот вечер, прозаический, банальный, заурядный, сразу приобретает пропорции, которые, вероятно, вас удивят.
Четвертая участница партии графиня де Стасвиль, — добавил мой родственник, — потеряла деньги со свойственным ей во всем аристократическим равнодушием. Быть может, за этой партией ее судьба и была решена там, где вершатся судьбы. Кто понимает хоть что-нибудь в этой тайне жизни? Никому не было расчета наблюдать за графиней. Гостиная бурлила лишь звуками жетонов и фишек. Было бы очень любопытно подметить в женщине, которую тогда все считали учтивой и колючей ледышкой, то, что в ней увидели и о чем с ужасом шептались много лет спустя после этого дня.
Графиня дю Трамбле де Стасвиль была сорокалетней особой очень слабого здоровья, отличавшейся бледностью и миниатюрностью, но такими, какие я видел только у нее. Бурбонский нос с поджатыми ноздрями, светло-каштановые волосы и очень тонкие губы обличали в ней как породу, так и гордость, переходящую при случае в жестокость. Бледность ее, подкрашенная тонами серы, выглядела болезненной.
«Ей следовало бы именоваться Констанцией: тогда ее можно было бы называть Констанция Хлор»[126] — говаривала мадмуазель де Бомон, подбиравшая заготовки для своих острот даже у Гиббона.[127]
Тот, кому был известен склад ума мадмуазель де Бомон, легко мог угадать неблагожелательный смысл этой эпиграммы. Несмотря на бледность лица графини, несмотря на губы цвета увядшей гортензии, именно в этих почти бесплотных, тонких и вибрирующих, как тетива лука, губах искушенный наблюдатель сразу усмотрел бы признак воли и подавляемой неистовости. Провинциальное общество этого не видело. Оно видело в напряженном рисунке этих узких и убийственно насмешливых губ лишь стальную струнку, на которой непрерывно плясала оперенная стрела эпиграммы. Зеленые глаза (потому что зелень, расцвеченная золотом, была у нее и в зрачках, и в гербе), как две неподвижные звезды, украшали ее лицо, не согревая его. Два этих изумруда с желтыми прожилками, оправленные светлыми, но неяркими бровями на выпуклом лбу, были столь же холодны, как если бы их извлекли из внутренностей и икры поликратовой рыбы.[128] Только ум, блестящий, закаленный, отточенный, словно шпага, зажигал в этом стекленеющем взгляде молнии того обращающегося меча, о котором говорится в Библии.[129] За остроумие женщины ненавидели графиню дю Трамбле так же люто, как ненавидели бы за красоту. Как у мадмуазель де Рец, чей словесный портрет, писанный любовником, который отрезвел после безумств юности, оставил нам кардинал,[130] у нее был небольшой изъян — невысокий рост, что, на худой конец, можно было считать недостатком. Состоянием она обладала значительным. Умирая, муж оставил ей не слишком тягостное бремя — двоих детей: обворожительно глупого мальчугана, вверенного заботам некоего старца аббата, который ничему его не учил, и дочь Эрминию, чья красота восхитила бы самые взыскательные художнические кружки Парижа. Что касается последней, то воспитание — с точки зрения официальной — она получила безупречное. В безупречности, как понимала это слово госпожа де Стасвиль, всегда был какой-то оттенок наглости. Она пользовалась этим понятием как меркой своей добродетели, и почем знать, не было ли оно единственным основанием, побуждавшим графиню дорожить таковой. Во всяком случае, она была добродетельна и ограждена от клеветы своей репутацией. Ни одно змеиное жало не вонзилось в это чудо совершенства. Поэтому, неистово сожалея о том, что насчет графини нельзя позлословить, свет обвинил ее в холодности. Говорили (вернее, рассуждали — мы же теперь все умники!) о том, что это, вне всякого сомнения, объясняется у нее обесцвеченностью крови. Если бы малость подтолкнуть ее лучших подруг, они открыли бы у нее в сердце закупорку, которую приписывали некоей очаровательной и очень знаменитой женщине минувшего века[131] чтобы объяснить, как она ухитрилась десять лет держать у своих ног всю элегантную Европу, никому не позволив подняться ни на волос выше. Веселый тон рассказчика спас его на последних, слишком резких словах, ответом на которые стали протестующие взмахи ручек оскорбленных в своей стыдливости жеманниц. Добавлю, однако: жеманниц беззлобных, потому что жеманство высокородных дам, приученных ничего не аффектировать, в высшей степени изящно. Впрочем, стало уже так темно, что это движение было не столько увидено, сколько угадано.
— Честное слово, графиня де Ста-а-свиль была именно такой, как вы описываете, — запинаясь по обыкновению, вставил старый виконт де Расси, горбун, заика и такой остроумец, словно он сверх всего был еще и хромцом.[132]
Кому в Париже не известен виконт де Расси, этот живой мемуар грешков восемнадцатого века? У него, в молодости красивого с лица, как маршал Люксембургский,[133] тоже была своя оборотная сторона медали, но только эта оборотная сторона и осталась от медали. Что же касается лицевой стороны, один Бог знает, где он ее потерял. Когда молодые люди нашего времени подмечали известные анахронизмы в его поведении, виконт отвечал, что, по крайней мере, не оскверняет свои седины: он ведь носил каштановый парик à la Нинон с искусственным кожаным пробором и невероятными, неописуемыми завитыми локонами.
— А, так вы ее знали! — отозвался прерванный повествователь. — Ну что ж, вы можете подтвердить, виконт, что я ни словом не исказил истину.
— Ваш по-о-о-ртрет верен, как копия через стекло, — отозвался виконт, легонько шлепая себя по щеке (он был нетерпелив, и собственное заикание раздражало его) и рискуя, что с нее осыпятся крошки румян, к которым, по слухам, он прибегал без всякого стыда, как, впрочем, во всем, что ни делал. — Я знавал ее во… во… времена, к которым относится ваша история. Каждую зиму она на несколько дней наезжала в Париж. Я встречался с ней у принцессы де Курте-е-не — они были в дальнем родстве. Это был ум, подаваемый в ведерке со льдом, женщина настолько холодная, что тянуло кашлять.
— За исключением краткого наезда зимой в Париж, — продолжал смелый рассказчик, не скрывавший своих персонажей даже под полумаской, как у Арлекина, — жизнь графини дю Трамбле де Стасвиль была разлинована, словно та скучная нотная бумага, какой уподобляется существование знатной дамы в провинции. Полгода она проводила в недрах своего особняка в городе, который я описал вам в нравственном плане, другие полгода меняла особняк на замок в прекрасном поместье, которым она владела в четырех лье оттуда. Каждые два года зимой она вывозила в Париж дочь, которую оставляла на попечении старенькой тетки мадмуазель де Трюфлевас, когда отправлялась в столицу одна. Ни в Спа, ни в Пломбьер, ни в Пиренеи она никогда не ездила. Ее ни разу не видели на водах. Не объясняется ли это боязнью злых языков? Чего только не выдумывают в провинции, когда женщина в положении госпожи де Стасвиль отправляется одна куда-нибудь далеко на воды! В чем ее только не подозревают! Зависть оставшихся мстит на свой лад радости уезжающих. Странный все-таки ветер рябит своими порывами чистую поверхность этих вод. Не походят ли они на Желтую или Голубую реку,[134] на волю которых китайцы оставляют детей? Воды во Франции отчасти напоминают эти реки. В глазах тех, кто на них не ездит, им обязательно приносят в жертву если уж не ребенка, так хоть что-нибудь. Насмешливая госпожа дю Трамбле была слишком горда, чтобы пожертвовать в угоду общественному мнению хоть одной из своих прихотей, но в число их воды не входили, а врач графини предпочитал, чтобы она находилась рядом с ним, а не в двухстах лье от него, где не столь легко множить ежедневные заботы по десять франков за визит. Впрочем, еще вопрос, были ли у графини какие-нибудь прихоти. Ум — это вам не воображение. У госпожи дю Трамбле он даже в шутках был настолько четок, резок, положителен, что начисто исключал всякую мысль о прихоти. Когда его обладательница бывала весела (что случалось редко), он так напоминал вибрирующий звук кастаньет из черного дерева или баскского тамбурина с хорошо натянутой кожей и металлическими бубенчиками, что было невозможно себе представить, что в этом сухом мозгу, вечно идущем не по спинке, нет, а по острию ножа, гнездится нечто схожее с воображением, нечто смахивающее на мечтательное любопытство, которое порождает стремление сорваться с места или побывать там, где еще не бывал. Все десять лет, что она была богатой вдовой, а следовательно, хозяйкой самой себе и еще многому, она могла перенести свое местопребывание далеко от нашего дворянского захолустья, где коротала вечера за бостоном и вистом в обществе старых дев, видевших эпоху шуанов, и старых шевалье, безвестных героев, вызволивших некогда Детуша.
125
Шлем (от англ. slani — бить, убивать) — положение в картах, при котором противник не получает либо ни одной взятки (большой шлем), либо одну (малый шлем).
126
Констанций Хлор — римский император в 305–306 гг. Хлор (греч.) — зеленовато-желтый.
127
Гиббон, Эдуард (1737–1794) — знаменитый английский историк, автор «Истории упадка и разрушения Римской империи» (1776–1785).
128
Поликрат — тиран острова Самос, ум. в 522 до н. э. После сорока лет непрерывных удач он встревожился и, чтобы умилостивить богов, пожертвовал им свой любимый перстень, швырнув его в море. Однако почти сразу же перстень отыскался в животе рыбы, принесенной на кухню дворца Поликрата, который затем попал в плен к персам и кончил жизнь на кресте.
129
Библия, Быт., 3, 24.
130
Имеется в виду Жан Франсуа Поль де Гонди (1613–1679) — французский прелат, политический деятель и автор знаменитых «Мемуаров», проживший весьма бурную жизнь.
131
Несмотря на слова «минувшего века», в виду явно имеется прославленная своей красотой и остроумием Жанна Франсуаза Жюли Аделаида Бернар де Рекамье (1777–1849), в чьем салоне перебывали все, начиная с Наполеона, знаменитые люди эпохи, с которыми она неизменно поддерживала дружеские, но не более того, отношения.
132
Намек на Талейрана, большого остроумца: он страдал хромотой.
133
Франсуа Анри де Монморанси-Бутвиль, герцог Люксембургский (1628–1695), маршал Франции, один из крупнейших полководцев XVII в., был горбуном.
134
Хуанхэ и Янцзыцзян.