– Какой в этом смысл? – как бы нехотя вырвалось из уст кантора.
Но канторша сразу оборвала его:
– Хочешь знать смысл? Смысл очень простой: у человека должна быть седьмая клепка в голове. Он должен понимать, когда сказать «да», когда «нет». Иной раз скажешь «да», а другой раз – «нет», слыханное ли дело?
Рейзл не совсем понимала, что, собственно, произошло, но из слов матери ей было ясно, что с театром надо распроститься навеки. Она хорошо знала свою мать: у нее слово свято. Трудно только довести ее до этого, но раз уж она дала слово, да еще скрепила его клятвой, то тут никакие цари Востока и Запада не помогут. Всего можно добиться от матери, но только не нарушения данного слова. И у Рейзл вдруг стало так тяжело на душе, словно посреди белого дня внезапно закатилось солнце и наступил мрак. Что-то у нее отняли, насильно вырвали из груди. Слезы душили ее. Весь день она крепилась, стараясь овладеть собой. «Ну что ж? Можно и не пойти в театр. Где это сказано, что каждый вечер надо ходить в театр?..» Но когда наступил вечер, когда кантор распустил учеников, канторша зажгла коптящую лампочку и «Божью улицу» окутала темная пелена, Рейзл заметалась в тоске, не находя себе места. Сердце ее болезненно сжималось. Ее тянуло в театр. И даже не столько в театр, сколько к Рафаловичам, в богатые, светлые, веселые хоромы, где живут такие жизнерадостные, приветливые, веселые люди… Она вспомнила сладостные слова, которые шепнул ей Лейбл при выходе из театра:
– Завтра опять придешь?
Вспоминала она и как на следующее утро, когда Лейбл пришел в хедер, как всегда свежий, здоровый, красивый, чистенький, она прочла в его добрых, нежных, прекрасных глазах тот же вопрос:
– Сегодня опять придешь?
И как она издали ответила ему взглядом:
– Конечно, приду… Что за вопрос…
Рейзл опустила глаза, чтобы мать не увидела, что она смотрит туда, в сторону учеников. Мама не любит, когда дочка глядит в ту сторону, где сидят мальчики… Ах, мама! Она и вправду думает, что Рейзл очень интересуется этими мальчиками… Ничуть не бывало… Но среди них есть один – сын богача. Его зовут Лейблом. О, что это за мальчик! И не потому, что он сын богача, а потому что у него добрая, ангельская душа. Ах, разве мама может понять, что это за мальчик, что за приветливый дом у Рафаловичей, что за чудесная это семья?
Так, бывало, думает про себя Рейзл и ждет не дождется, когда кончится день, настанет желанный вечер и отец распустит учеников по домам. Тогда Рейзл наденет свое единственное праздничное платьице, набросит на плечи красный платочек, возьмет в руки ситцевый зонтик с бахромой, который ей мама недавно купила (эх, если бы к этому да еще новые ботинки!), и пойдет туда, в этот огромный, богатый, светлый, веселый дом, к этим добрым, ласковым жизнерадостным людям, а потом на весь вечер в театр, в райскую обитель. И вдруг все пошло прахом. Нелегкая принесла сюда этого директора! И зачем только она решилась петь перед чужими людьми!.. За это она изгнана из рая…
Припав головой к подушке, Рейзл дает волю слезам. Рыдает долго и страстно, оплакивая свою горькую долю, свою злосчастную судьбу, свое великое неизбывное горе. Сквозь плач она слышит, как по ту сторону занавески шепчутся ее родители. Они тихо спорят, по-видимому из-за нее… Она слышит голос матери: «Когда говорят «нет», значит «нет», слыханное ли дело?..» Рейзл захлебывается от рыданий. Отец, кантор Исроел, на цыпочках подходит к ее кровати за занавеской, наклоняется, гладит ее волосы и говорит тихо-тихо, так, чтобы жена не услыхала, называя ее самыми нежными именами:
– Рейзл, Рейзеле, Рейзеню, ну, не плачь…
Он сулит ей самые заманчивые гостинцы: завтра мама купит ей ситец на платье, шерсть на кофточку, ботинки… Новые ботинки… Но Рейзл рыдает еще громче, она плачет навзрыд до тех пор, пока Лея, слышавшая весь разговор, не в силах более сдержаться, хватается за голову и кричит:
– Я сейчас повешусь! Зарежусь!..
Кантор Исроел просит ее замолчать, а не то сбегутся соседи. И в самом деле, услышав крики и вопли в доме кантора, уже прибежали несколько соседок и подняли переполох.
– Господь с вами, Леенька, что у вас случилось?
– Ничего, ничего.
– Кто же у вас так кричал?
– Кричал? У нас, Избави боже! Вам почудилось. Мы тут смеялись.
– Смеялись? Хорош смех!
– Не нравится вам? Так чего же вы пришли?
– Из дружбы, Леенька, из расположения к вам. Мы услышали крики и подумали, что у вас режут кого-то.
– У меня режут кого-то? Пускай врагов моих зарежут, господи милосердный!
Соседи уходят обиженные, хлопнув дверью так сильно, что стекла дрожат.
– Головой об стенку! – бросает им вслед Лея, и поток проклятий вырывается из ее уст. – Нечего сказать, друзья! Слыханное ли дело?
Рейзл слышит все, лежа у себя в кровати за занавеской, и тихо оплакивает свои юные годы, свою мрачную, горемычную долю. Горько и обидно ей, что она родилась у бедных родителей, которые не в состоянии купить ей даже пару ботинок. Ей суждено прожить всю жизнь в полумраке, при тусклом свете коптящей лампы, слушать перебранку матери с соседками, которые то и дело ссорятся и мирятся, и снова ссорятся, и опять мирятся, – и так изо дня в день… А там? О, там светло, там весело и радостно, там смеются, живут!.. Да еще как живут!.. Сейчас они в театре. Какое теперь действие? Может быть, уже кончается спектакль. Вот опустился занавес, публика аплодирует, неистово кричит: «Гоцмах! Гоцмах! Гоцмах!» Толпа не умолкает до тех пор, пока не появляется Гоцмах, измученный и потный, измазанный мелом, и пляшет в третий раз «Хасидскую пляску». Музыка играет, публика рукоплещет, а Гоцмах танцует и поет:
С этой веселой песенкой в ушах Рейзл засыпает.
Глава 26.
Пожар на «Божьей улице»
Было далеко за полночь, когда в обеих церквах внезапно зазвонили колокола:
Бум-бум-бум…
Бум-бум-бум…
Три мерных удара церковного колокола в Голенешти извещают, что начался пожар. А раз в Голенешти где-нибудь горит, то к месту пожара сбегаются все жители местечка: кто выносит домашний скарб погорельца, кто спасает людей – всякий помогает, чем может. Пожарников в Голенешти нет. Поэтому на месте пожара бывает такая сутолока и толчея, что ради одного этого, пожалуй, стоит побывать в Голенешти на пожаре: и людей повидаешь и новости услышишь. Одним словом, развлечение!
В доме кантора первой услыхала колокольный звон канторша Лея. Слезы дочери не давали ей спать. И хотя сама Рейзл уже давно спала сладким сном невинного ребенка, Лея не могла сомкнуть глаз. Она каялась, грызла себя за то, что дала зарок да еще подкрепила его клятвой. Мрачные мысли, как назойливые мухи, не давали ей покоя, кидали ее и в жар и холод. Лишь только она закрывала глаза, ей чудилось, что Рейзл, выпрыгнув из окна, бежит к реке топиться… Господи спаси и помилуй!.. бедная мать вскакивает, вслушивается в тишину ночи: дитя спит… Трижды отплевываясь и тяжко вздыхая, она снова ложится, силится заснуть, но не может. Вдруг троекратное «бум» гулко отдается в ее ушах. Еще и еще… Она поворачивает голову к окну и видит зарево. Стремительно соскочив с кровати, она тихо будит мужа, стараясь не испугать его:
– Исроли! Исроли! Встань… Не пугайся… Бог с тобой… ничего особенного… горит.
– Горит? Где горит?
Исроел вскакивает ни жив ни мертв. Лея его успокаивает:
– Не пугайся! Это хотя и на нашей улице, на «Божьей улице», но далеко от нас. Боюсь сказать, но мне кажется, что горит третий дом от резника Бенциона, – говорит Лея и снова смотрит в окно. – Ой, громы небесные? Поди-ка сюда, Исроел. Что скажешь? Третий дом от Бенциона, недалеко от синагоги… Не правда ли?
Исроел пристально глядит в окно:
– Третий дом, говоришь? Боюсь, не второй ли.
– Ой, горе наше великое! Исроел, одевайся скорее! Пропадет синагога, помилуй господи! Как же мы тогда? Скорей, Исроли, скорей! Накинь на себя мой платок, не то простудишь горло. Скорей, скорей!