А дальше — дорога; апрельское солнце вдоль линии деревьев украсило ее кружевом тени и золота; звенят, как электрические, звонки велосипедов, стучат колеса экипажей; сверкающая река, полотнища воды, по которым солнце расстилает полотнища света и разбрызгивает слепящие точки. Слежу глазами за дорогой: рядом с утрамбованным, твердым шоссе — мягкая, вспаханная земля; многоцветные полосы, сшитые одна с другой (сукно грубошерстное и сукно бильярдное), постепенно бледнеют в пространствах. Местами в эту цветную карту вкраплены леса. Проселочные дороги обсажены деревьями, которые доверчиво следуют друг за другом, а на лугах стада овец, словно игрушечные.

Знакомый, милый пейзаж. Ночью прошел дождь, и сейчас эти омытые камни, заново отлакированные черепицы, крыши, то серые, то солнечные, блестящая мостовая в разводах лужиц, нежно-голубое небо в облачках из папиросной бумаги, соседняя колокольня — похожая и не похожая на нашу — между двух зданий, желтых, как охра, тронутая коричневой краской, на лиловом бархате дальних лесов — это акварель. Взгляд ловит видение, радостное, точно радуга.

С площади, где чувствуешь себя свободно, как дома, входим в церковь. Из-за чащи свечей кюре бормочет что-то — нескончаемую проповедь, благословляет, обнимает всех и каждого, отечески и матерински. Впереди всех на господской скамье — маркиз де Монтийон, похожий на офицера, и его теща, баронесса Грий, одетая, как простая дама.

Месса окончена, мужчины расходятся, женщины не торопятся, они собираются роями, кружатся на месте. Затем эти шумливые соцветия рассыпаются.

В полдень закрываются лавки: богатые автоматически, остальные кустарным способом, — ставни тащит и водружает какой-нибудь молодец. И все пустеет.

После завтрака я брожу по улицам. Дома мне скучно, но я не знаю, что мне делать вне дома. У меня нет друга. Некого навестить: с одними я уже не могу дружить, другие со мной еще не хотят дружить. Кафе и кабачки гудят, звенят и утопают в табачном дыму. Я не хожу в кафе из принципа — у меня боязнь расходов, внушенная мне моей тетей. И вот я слоняюсь бесцельно по пустынным улицам, разверзающимся передо мной от поворота к повороту. Бьют часы. К чему мне знать, который час? Мне нечем заполнить время.

Я иду в сторону садов богачей, спускающихся к реке. С некоторой завистью я смотрю на вершины деревьев за оградами этих пышных парков, на могучие ветви в уборе прошлого лета, пропыленном и старомодном.

Далеко от этих мест я встречаю Тюдора, приказчика в модном аптекарском магазине. Он в нерешительности, он не знает, куда ему идти. Каждое воскресенье он надевает один и тот же крахмальный воротничок, который становится все грязнее. Поравнявшись со мной, он останавливается, как будто убедившись, что ему незачем идти дальше. Во рту у него торчит погасшая папироса.

Он тащится за мной. Мы молча бредем до платанов. Изредка на безлюдной улице промелькнет силуэт. Я смотрю на молодых девушек; они на минуту возникают на плоскости фасадов, перед закрытыми витринами — некоторые из них прелестны, рядом с ними матери, похожие на них, как карикатуры.

Тюдор ушел, а я этого даже не заметил.

Почти все кабаки освещены, шумят. В серых сумерках крадется к ним неодолимая толпа. Она надвигается темной тучей, она несет молнии, грозу.

* * *

И вот наконец вечер; он смягчает камень улиц.

…На берегу реки, куда я пришел в одиночестве, рассеянный, оживают идиллии. Смутно вырисовываются фигуры: люди ищут и находят друг друга. Появляются, исчезают пары, укрываясь от бледного света заката. Вечер стирает краски, черты, имена прохожих.

На берегу я вижу женщину; она ждет, силуэт ее вычерчен на жемчужно-сером поле, и кажется, что тень кругом ложится от него. Я хочу вспомнить ее имя, но узнаю лишь ее изваянную красоту. Неподалеку от этой одушевленной кариатиды, между черных колонн высоких деревьев с мглистыми ветвями, словно наклеенных на последнюю полоску лазури, проходят призрачные, тесно слитые пары. Тень укрывает их в своем храме.

Ветхая рыбачья хибарка виднеется на зеленом склоне; ниже густые заросли тростника шуршат от течения реки; а дальше тростники редеют и образуют концентрические круги на сверкающей и текучей поверхности воды. Пейзаж экзотический или античный. Вне времени и пространства. Какой-то клочок вечной земли, где два пола соединяются, облекаясь тайной.

* * *

Задумавшись, я подымаюсь к шумам и движению города.

В воскресные вечера свидания — немалая забота мужчин — менее скромны. На мостовой, на тротуарах чувства прорываются откровеннее. Щебет голосов, смех, слышный даже сквозь двери, крики, песни.

На улицах светло; резкий свет газовых фонарей, отблески витрин обнажают лица. Антони проходит в кругу мужчин; они громко болтают, жадно смотрят на нее, вытянув шеи. Она меня увидела. Позабыв о своей свите, она призывно кудахчет. Но я смотрю в сторону, и она проходит мимо.

Когда она и ее свора исчезают, меня обдает запахом керосина. А-а!.. И заводской ламповщик здесь! Желтый, шершавый, землистый, глаза вытаращены; он пахнет затхлым и как будто пропитан керосином. Он — ничтожество. Его не замечаешь, его узнаешь по запаху.

Проходят и другие женщины. Много воскресных вечеров я сам был участником всех этих любовных занятий.

* * *

Среди этих существ, болтливых и цепляющихся друг за друга, одна женщина стоит, как столб, и вокруг нее пусто.

Луиза Верт. Она страшна, как смертный грех; она была слишком добродетельна в то время, когда, говорят, могла бы не быть такой. Она об этом жалеет, и речи ее бесстыдны, как месть целомудрию. Она ищет любовника, но всех отпугивает ее костлявое, изъеденное экземой лицо. Ребятишки издеваются над ней; они знают, что ей нужно: откровенности взрослых надоумили их. Какая-то малышка лет пяти щебечет, указывая на нее пальчиком: «Она хоцет музцину».

По площади бесцельно, как сухой лист, кружится Верон; Верон при всякой возможности увивается вокруг Антони. Весь он какой-то расхлябанный, голова маленькая, склоненная на правый бок, лицо расплывается бесцветной улыбкой; он живет на небольшую ренту, бездельником. Он добр и ласков и по временам подвержен приступам жалости.

Верон и Луиза Верт замечают друг друга и уходят в разные стороны, чтобы не встретиться. Они друг друга боятся.

А вот еще один, тоже вне любви — Жозеф Бонеас, жалкий-прежалкий, невзирая на его высокий ум. Между опущенным полем шляпы и белым, точно жгут полотенца, вздувшимся кашне видно испитое, желтое, унылое лицо.

Мне жаль одиноких, блуждающих в поисках — в поисках самих себя! С сожалением смотрю я на эти суетные тени, на этих неприкаянных, бедных прохожих.

Где я?

Перед рабочими корпусами — колоссальной плоской декорацией, прорезанной окнами. Здесь живет Мари Тюссон; отец ее, как и я, служащий у Гозланов, он управляет этими домами. Я пришел сюда инстинктивно, не отдавая себе в этом отчета, едва замечая людей и вещи, отчужденный от всего.

Мари — моя двоюродная сестра, но я с ней почти не вижусь. Мы только здороваемся, и при встречах она улыбается мне.

Прислонившись к платану, думаю о Мари. Высокая девушка, пышная и нежная, — широкобедрая Венера в простом платье; красивые губы блестят, и глаза тоже!

От сознания, что они близко, я волнуюсь. Я испугался бы, как в последнюю нашу встречу, появись она передо мной, выступи из темноты ее сияющее лицо, ее тело в шелках и рука, держащая руку сестренки.

Но она не появляется. На холодной синей декорации я вижу во втором этаже лишь два окна, нежно обласканных светом; за одним из них, быть может, — она. Свет этот не облекается в формы я живет в другом мире.

Я отрываю наконец глаза от здания, от этого вертикального и немого неба, где, как звезды, сияют окна в просветах между деревьями.

В этот вечер, завершающий прожитые мною дни, я иду прямо домой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: