– Или как… Не успел. За отступление, сам понимаешь, ордена не давали, а наступали уже без меня. Что же касается милиции, здесьредко наградами жалуют.

– Кстати, о том, как оказался ты в сыскарях, я и хотел тебя спросить. Но сначала все-таки присядем, пропустим по маленькой под звук славного Учан-су.

Устроились на замшелом валуне. Сатов достал из прихваченной с собой полевой сумки бутылку марочной мадеры, два трофейных раздвижных стаканчика. Появился, естественно, и штопор в виде рыбы-иглы, тоже подобрал где-то. Разлил вино.

– За все хорошее!

Чокнулись. Закусили яблоками. Над вершиной водопада вспыхнула радуга.

– К добру, – приметил Сатов.

– Так ведь она искусственная, из брызг сложена.

– Философ ты, Маньковский. Давай попроще. Как все-таки в милиции оказался?

– Все просто, как наша жизнь. О моем аресте в декабре тридцать седьмого, наверное, наслышан?

– Ставили нас в известность.

– Я-то, дурак, думал, меня для разговора в Москву вызвали, надеялся, дошло до людей. Так нет, прямо с вокзала в камеру на Лубянку. Оружие, естественно, отобрали, форму содрали. Обвинили в клевете и, как водится, в антисоветской пропаганде. Вся дальнейшая канитель тебе лучше меня известна. Дали десять лет. Я, конечно, все обвинения отвергал, писал письма в самые различные адреса. Надежды, правда, не было – механизм наш в те годы сбоя не давал. А тут, на тебе, решение ЦК по Ежову. Для меня, как крупный выигрыш по тиражу. Под реабилитацию в тридцать девятом немногие попали счастливчики, а вот твой покорный слуга оказался в их числе. – Маньковский замолчал: нелегко давались ему воспоминания, заныли старые душевные раны. Закашлялся. Достал из кармана платок, прислонил к губам. Слава богу, кровь не показалась. Вздохнул глубоко, переломил себя. – Вернули мне партбилет, десять тысяч дали, вроде как компенсация за нанесенный ущерб. – Александр усмехнулся. – Невезучий я, их тут же у меня в московском трамвае стащили. Но не в них счастье. Понял тогда. Свобода, вот что требуется человеку, может быть, больше, чем хлеб. Ходил по столице, как пьяный, всему радовался… Но это все эмоции. Тебя вряд ли интересуют. В общем, предлагали мне вновь в госбезопасности работать, но отказался наотрез. Тогда в милицию и направили, В один из областных аппаратов начальником отдела. А затем война.

Фашисты быстро к нам в область притопали. Попросился я в действующую армию. Дали стрелковую роту… Да что я обо всем этом говорю, наверное, тебе обо мне известно гораздо больше, друг Коля.

Сатов сделал какое-то неопределенное движение плечами, его можно было расценить как подтверждение догадки майора, так. и опровержение. Но слушал он Маньковского внимательно. Особенно, когда Ежова тот упомянул. Именно тогда поднялся с камня и вставил свое слово в разговор:

– Наломал, наломал дров «железный нарком». Долго пришлось нам потом его ошибки исправлять…

– И ты тоже этим занимался? – удивился Маньковский, вспомнив, каким ярым сторонником физических мер воздействия слыл в те времена его нынешний собеседник.

– Не понимаю твоего вопроса. Директива была по Ежову. Так что – ладонь под козырек и засучивай рукава. Меня даже специально с этой целью в Туркмению» посылали. Там прямо-таки средневековые методы при допросах.

Лукавил Николай Александрович. Ох, лукавил! То, что покинул он Баку, – точно. Но сделал это не по специальному заданию, вынудили обстоятельства. Как только Берия занял пост Ежова, он постарался вывести из-под удара верных людей в Азербайджане. Борщев получил назначение с повышением в Туркмению и прихватил с собой особо доверенных подручных. В их числе оказался и Сатов.

– Надо думать, справился ты с заданием? – не без иронии в голосе спросил Маньковский и тоже встал с валуна.

Как человек, живущий больше интуицией, чем разумом, Сатов уловил этот оттенок в поставленном вопросе и с некоторой обидой произнес:

– Ты и раньше меня недооценивал.

– Напротив, всегда убежден был, что быстро пойдешь в гору. У тебя есть качество, обожаемое сильными мира сего: ты исполняешь приказ, не вникая в его смысл.

– Опять ты чудишь. Смысл приказа определяется верхами. Нас присяга обязывает беспрекословно его исполнять.

– Даже когда налицо явная его чудовищность?

Сатов насторожился:

– Что ты имеешь в виду конкретно?

– То, что творилось в тридцать седьмом…

– Те дела уже давно быльем поросли. Ошибки исправляются.

– Будем надеяться. Но куда нашей совести деться от тысяч расстрелянных, десятков тысяч заключенных в лагеря?

– Да, согласен, были перегибы. И жертвы. Но и другое вспомни: эти «зеки» помогли нам рывок в индустриализации совершить. Где бы мы нашли столько средств, чтобы такую махину поднять? Сколько каналов прорыли, сколько заводов понастроили…

– На костях человеческих…

– Ну, ты брось демагогией заниматься. Кто об этом вспомнит, скажем, через сотню лет? Никто. – Сатов начал злиться. – По мне, пусть лучше враг в болотах дохнет, чем честный наш труженик…

– Не много ли врагов было?

– Их и сейчас хватает…

– Таких, как ялтинская гражданка Назаренко?

Сатов не удержался, сплюнул с досады. Он чувствовал, что разговор в конце концов к этому придет, С того самого момента знал, когда ему доложили, что именно Маньковский послал Кострова в дом к старухе. Знал и надеялся сам подвести майора к этой теме, аккуратно, по старой дружбе предупредить того, чтобы не лез не в свои дела. Знал подполковник, какие грешки водятся за ним ныне и не очень-то желал их огласки. Думал поладить с милиционером, но по той язвительности, с какой была произнесена последняя фраза, понял – этого не произойдет. Эх, где ты, год тридцать седьмой! Вроде бы и осталось кое-что от него, и все же – время другое. Война сместила привычные понятия, изменила людей. Раскрепостила их, распрямила. Люди силу свою почувствовали, значимость для Отечества. У многих как будто пелена с глаз спала, в новом ракурсе на происходящие в стране события взглянули, задумались: так ли живем? У Сатова, правда, таких мыслей не появлялось, но он знал, что теперь так просто Маньковского не возьмешь. К тому же подполковник и грешки свои знал отлично. Понимал: за лишнего убитого татарина или там за необоснованно арестованного, жившего под оккупантами, строго не спросят, но вот за то, что конфискованное имущество присваивает, по головке не погладят – государство грабить себя не позволит. Нужно как-то договориться с Маньковским.

Сатов присел на поросший мхом камень и, наклонив голову набок, внимательно посмотрел на стоящего рядом Маньковского. Снизу вверх, оценивающе, как бы стараясь понять, что, собственно, стоит этот человек сейчас, в данный отрезок истории, в сегодняшний конкретный момент. Ведь вот выскочил же он живой и невредимый из-под пресса тридцать седьмого. Может быть, кто стоит за ним, может, «рука» в Москве? Пауза в разговоре затягивалась. Надо что-то отвечать на выпад начальника милиции, на его намек, за которым чувствовалась пружинка капкана. Пусть самая малюсенькая, ещё почти не ощутимая, но могущая прихватить за палец, А там потянут за руку, глядишь, и всего на свет божий вытащат.

Сатов тяжело вздохнул, так, как будто почувствовал нехватку кислорода. Это не ускользнуло от внимания Александра.

– Что с тобой? – спросил он с некоторой тревогой. – Сердечко барахлит?

Сатов усмехнулся:

– Да не со мной, с тобой что происходит? Почему не живешь спокойно? Почему жизнь тебя ничему не научила? Отчего во все двери ты лезешь? Вроде бы не дурак, а до сих пор не усвоил: у каждого своя задача. Я выполняю то, что мне поручено. В данном случае очищаю Ялту от фашистских прихвостней. А гражданка Назаренко относится к их числу. Право же, мне неудобно говорить о таких прописных истинах тебе, бывшему чекисту, фронтовику…

Маньковский перебил подполковника:

– Речь не о том, какую задачу выполняешь ты и твои люди, а как вы это делаете. В отношении Назаренко допущен произвол, беззаконие…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: