– Я знаю, Марыся, Яцек рассказал мне.

Казя подняла голову и оторвалась от поисков подходящей нитки. Она вышивала огненный щит-герб Раденских – золотая саламандра, невредимой выскальзывающая из огня, – и не могла найти нужного цвета для языков пламени. Каждый день на протяжении часа она занималась вышиванием вместе со своей матерью. Эти часы доставляли ей бесконечное удовольствие, она очень любила мать и относилась к ней как к самой близкой подруге.

– Все это, конечно, довольно смешно, – продолжала ее мать, медленно протягивая иголку сквозь туго натянутое полотно. – Я всегда с симпатией относилась к Сигизмунду Баринскому, но после того рокового вечера...

Иголка ныряла туда и обратно, туда и обратно, двигаясь все медленнее и медленнее. Графиня уже устала, хотя еще не пробило трех часов пополудни.

– Нет, твой отец никогда не простит такого оскорбления, и мы не вправе ожидать от него этого.

– Но, Марыся, ведь мальчики-то не виноваты.

Они оба, она и ее брат, всегда называли свою мать ласково-уменьшительным именем и только иногда, в особо серьезных случаях, использовали слова «мать» или «мама».

– Я знаю, милая, – иголка засновала быстрее, в то время как легкая улыбка тронула ее красивые губы. – Ну и сцена была.

– Разве это справедливо, что нам не позволяют видеть их? – На Казиных щеках вспыхнул румянец, она в упор смотрела на мать, дожидаясь ответа.

– Ссора ссоре рознь...

Мария вздохнула и покачала головой. Даже сейчас, после того как прошло столько лет, одно лишь воспоминание об этом вечере заставляло ее чувствовать себя неуютно. Граф Раденский кричал так, что у него чуть не лопнули жилы на лбу: «Убирайтесь из моего дома! Прочь с моих земель!» И Бог знает, что еще. Все кричали, все оскорбляли друг друга. Типичная польская ссора. Только эта ссора зашла чересчур далеко. Баринские скакали из Волочиска что было духу, и метель развевала их длинные черные плащи, делая их похожими на привидения.

– Я не понимаю, почему нам не позволяют встречаться, – сказала Казя, сердито тыкая иглой в вышивание.

«Совсем, как ее отец, – думала про себя Мария. – Тот же гордый наклон головы, те же удлиненные горящие глаза, только синева в них гораздо глубже».

– В конце концов, это было так давно, не может же отец злиться до бесконечности.

– Дело не только в твоем отце, Казя. Несправедливо обвинять его одного.

Ее вышивание лежало на коленях забытым. Тишину нарушали только скрипучий звук Казиной иглы да чириканье воробья на подоконнике.

– Может быть, однажды, когда ты станешь взрослой, – продолжала Мария.

– Но я уже взрослая. В июне мне будет семнадцать. И вообще, они наши единственные ближайшие соседи.

К нахальному воробью на подоконнике присоединился другой, держащий в клюве соломинку. Волочисская детвора с веселыми пронзительными криками играла вокруг покрытого зеленой ряской пруда.

– Счастлива ли ты, моя милая?

– Да, Марыся, конечно, я счастлива.

Казя порывисто отбросила пяльцы и, подойдя к матери, опустилась на пол рядом с ее креслом и обняла обнаженными руками ее колени.

– Конечно, я счастлива.

Мария Раденская погладила шелковистые черные волосы, заплетенные по-украински в длинные косы.

– Но тебе здесь скучно одной. Я понимаю это, Казя.

– Совсем не скучно, – горячо произнесла ее дочь. – У меня есть Кинга и Мишка, и ты.

– Лошадь, старый казак и вечно больная мать. Ладно, теперь, когда Яцек вернулся, тебе будет веселее.

Казя дотронулась до ее тонкой руки и нежно приложила к своей бархатистой щеке.

– Пожалуйста, не волнуйся, – прошептала она. – Я очень счастлива. Очень.

– Если бы я только не уставала так сильно, я бы больше бывала с тобой.

Мария Раденская была высокой женщиной с огромными голубыми глазами, обведенными глубокими темными тенями от усталости и болезни. Несмотря на свою восковую, почти мертвенную бледность, она до сих пор оставалась удивительно красивой. Даже более красивой, чем ее дочь, чей рот был чересчур крупным для ее маленького лица.

– На целом свете нет никого счастливее меня, – уверила ее Казя. – Я благодарна за это тебе и отцу.

Ее мать не успела ответить, так как в то же мгновение дверь в гостиную распахнулась и туда ворвалась свора гавкающих вразнобой мопсов. Следом за ними на пороге появилась тетушка Дарья. Графиня Дарья Раденская была золовкой Марии, для которой тетушка была тяжелой обузой.

– А, ты здесь, Казя! Я обыскалась тебя по всему дому. Ты же обещала мне помочь с попугаями. Правда, Фредерик?

При упоминании своего имени маленький серый попугай, восседающий на жирном плече хозяйки и весь увитый засаленными шелковыми ленточками, хрипло закудахтал:

– Ха-ха, иезуит, выходи! Иезуит, выходи!

Сказав это, он вцепился в жидкие подкрашенные волосы своей хозяйки.

– Тсс, Фредерик. Ты говоришь неприличные вещи. Что скажет патер Загорский?

Тетушка Дарья и Фредерик обменялись заговорщицким взглядом, как бы подтверждая свою давнюю и взаимную приязнь.

– Да, тетя Дарья, я помню.

Уборка тетушкиной комнаты по крайней мере три раза в неделю являлась одной из наиболее «завидных» обязанностей Кази; в тетушкиной комнате обитало несметное количество мопсов и попугаев, не говоря уже о синичках с перебитыми крылышками и лягушатах со сломанными лапками. Все это верещало, пищало, кудахтало, гавкало и отвратительно пахло.

– Право, Дарья, я, наверное, никогда в жизни не пойму, почему ты не позволяешь прислуге убирать у тебя в комнате, – резко сказала Мария.

– Ты же прекрасно знаешь, что мои собачки не выносят прислугу. Правда, Шарлемань?

Собачонка одышливо засопела и принялась вилять своим куцым хвостом. Тетушка Дарья засопела в унисон с ней, раскачиваясь на высоких каблуках, скрытых огромной, похожей на военную палатку юбкой. На ее крашеных волосах колыхалось странное сооружение из кружев и перьев, по моде, более принятой при дворе Яна Собеского, чем в нынешнем, 1748 году. Оборки и складки на ее платье тоже были скроены по фасону тридцатилетней давности. На щеках пламенели густые пятна малиновых румян, заплывшие глазки, обычно тусклые и затуманенные воспоминаниями, сейчас блестели, как золоченые пряжки от туфель.

– Подумай только, – сказала она, заходясь от хохота. – Флориан укусил Талину. Забрался к ней под юбку и цапнул за ногу. Умничек ты мой! – обратилась она к Флориану. Флориан воинственно зарычал.

Талина была угрюмой дородной экономкой, которая бороздила коридоры усадьбы с величавостью парусного фрегата, издавая нестройное звяканье огромной связкой ключей, спрятанной у нее на поясе.

Губы Марии плотно сжались, обычно ласковые глаза стали суровыми.

– Я рада, что тебя это забавляет.

– В этом доме забавляет малейшее происшествие, – жизнерадостно ответила тетушка Дарья. – Что поделаешь, когда мой брат ревет, словно медведь в берлоге, а ты день-деньской лежишь в спальне с компрессами... Нет уж, позволь мне продолжить, Мария. Ты должна больше времени проводить на воздухе или...

Она замолчала, как бы испугавшись, что зашла слишком далеко.

– Ну продолжай же, Дарья, – сказала Мария подчеркнуто любезным голосом. – Я нахожу это очень интересным.

– Тогда слушай, – выпалила ее золовка, – Тебе нужно куда-нибудь уехать, чтобы переменить обстановку.

Поезжай в Варшаву, посмотри там на новые платья, повидай старых друзей, пока они не забыли о твоем существовании. И возьми с собой Казю. Посмотри на нее. Молодая девушка, а сидит здесь, спрятанная ото всех, будто дикая роза в зарослях ежевики. Голос тетушки Дарьи повысился:

– Сейчас для нее самое время повидать свет и кого-нибудь, кроме здешних деревенских увальней. В Варшаве за ней начнут ухаживать молодые люди – образованные, галантные, знатные.

Глаза тетушки Дарьи наполнились слезами, скатывающимися по малиновым щекам; ее массивное тело вздрагивало.

– Неужели ей суждено сгнить здесь, в глуши, и стать старухой, думающей только о еде и собаках?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: