4 Apostasy (англ.) – вероотступничество, богоотступничество.
5 повестке дня, программе (англ.).
просто понять, услышать то, что вне этого стиля и ставит его под вопрос. Горе, однако, в том, что если для людей поколения Граббе это органический стиль, то для более молодых, попадающих в их орбиту, это "стилизация", неизбежно ведущая к надрыву и нервозу. Может быть, каким-то внутренним чутьем он именно это и чувствует. Не знаю. Но от встречи и беседы не осталось никакого неприятного чувства, никакого осадка.
Из Commodore еду в мизерабельный Hotel Latham, где ждет меня милейший Миша Меерсон, недавно приехавший из Парижа. Я встретился с ним в Париже в июне. Провел несколько часов с ним и с покойным Колей Кишиловым на съезде РСХД. Необычайно светлая личность, но, как и все "новые", Меерсон одержим идеей "миссии", у него свои проекты (центр, журнал и т.д.). Русский мальчик, вносящий поправки – уверенной рукой – в карту звездного неба. Это не самомнение, не гордость и даже не самоуверенность. Это плод подполья, необходимости годами и в одиночестве, в некоем безвоздушном пространстве, вынашивать идеи. Но порыв, чистота, идеализм – поразительные.
Перечитал написанное в понедельник и в свете этого еще раз ощутил смысл того, что в самом деле меня всегда как бы удивляло – с самого детства: странное удовольствие, почти счастье от созерцания, от ощущения мира "со стороны". Именно не просто "ухода" (какое мне, мол, дело!), не равнодушия, а внутреннего detachment1 . В детстве – пустота корпуса в субботу и в воскресенье, когда мы не ездили в отпуск. Пустой класс. Пустая церковь. На прогулке в Экуенский лес: оказаться близко от других, но одному и вдруг ощутить, с необычайной силой пережить вот этот лес, эти пустые, мокрые ветки на фоне серого неба, все то, что заглушается людьми, но что живет своей особой жизнью, наполненностью каждой минуты какой-то нераздробленной полнотой. Дальше – в эпоху лицея: воспоминание о пустых улицах, о фонарях – между лицеем в субботу вечером и всенощной на rue Daru. Десять минут, как бы всего лишь и только "функциональных" – дойти от лицея до церкви, не имеющих никакого самостоятельного смысла или "ценности". Но почему эти "функциональные" минуты остались и живут в памяти гораздо сильнее и ярче, чем то, что связывали? Сами стали несомненной ценностью, тайной радостью?
Четверг, 13 декабря 1973
Вчера вечером в Princeton Club обед с греками: архиепископ Иаковос, два его викария, три священника. Наш митрополит – хозяин. Все было дружно, даже приторно, но думалось – вот в Церкви торжество дипломатии. Встречаемся с задней мыслью: как поймать другого. После таких "дипломатических" встреч всегда осадок грусти. Обед полагал начало "bilateral conversations"2 (!). Буквально как Израиль и арабы.
Продолжение предыдущего: до сего дня ехать куда-нибудь для меня не только так же важно, как доехать, но в сознании отделяется в нечто самостоятельное и самоценное, без отношения к тому, куда едешь.
1 отрешение, отстраненности (фр.).
2 двусторонним переговорам (англ.).
Пятница, 14 декабря 1973
"Христос никогда не смеялся". Думал об этом вчера во время Christmas Party1 в семинарии, где смехом, очень хорошо сделанными сценами из семинарской жизни как бы "экзорцировались" все недоразумения, все испарения нашего маленького и потому неизбежно подверженного всяческой мелочности мирка. Разные качества смеха. Но есть, несомненно, смех как форма скромности. Восток почти лишен чувства юмора – отсюда так много гордыни, помпезности, наклонности tout prendre au tragique2 . Меня всегда утомляют люди без чувства юмора, вечно напряженные, вечно обижающиеся, когда их низводят с высот, "моноидеисты". Если "будьте, как дети", то нельзя без смеха. Но, конечно, смех, как и все, – пал и может быть демоническим. По отношению к идолам, однако, смех спасителен и нужен больше, чем что-либо другое.
Вчера, в сумерках, длинный разговор с Л. о детстве, об Андрее, о нашей с ним жизни до свадьбы. Как, в сущности, мы были тогда далеки друг от друга! И как потом стали близки. Когда я вспоминаю свою жизнь, то всегда больше всего ощущаю ее вечный "полицентризм". Ни в один из "миров", в которых я одновременно жил, я никогда не "уходил с головой", ни с одним внутренне до конца себя не отождествлял, всегда имел другой, в который каждую минуту можно было уйти. При этом я знаю, что я никогда не был одиночкой, а напротив – крайне общественным существом. Но мне всегда была очевидной невозможность уйти во что бы то ни было именно "с головой". Голова оставалась свободной и отрешенной. Так было уже в корпусе. Я принимал – без всяких оговорок – тот мир, который он нам передавал: военный, русский, романтически-геройский. И одновременно "уходил" в тогдашний другой полюс – к о.Шимкевичу, в разговоры о Подворье, о Церкви, о богословии, и он даже раздражался на меня – зачем мне нужны все эти детали; а для меня они были жизнью. И так было потом всегда – и в эпоху лицея, и "светской жизни" – вечеринок на rue de la Faisanderie, и Подворья, и Движения3 . Словно вся прелесть каждого "мира" в том как раз, что из него можно уйти, что есть, цитируя Набокова, – "другое, другое, другое…" Или, по Green'у, "tout est ailleurs". Но это никак не "бездомность" и не "богема" – в сущности я обеих не выношу. Я обожаю дом, и для меня уехать из него с ночевкой всегда подобно смерти, возвращение кажется бесконечно далеким! Наличие в мире дома – всех этих бесчисленных освещенных окон, за каждым из которых чем-то "дом" – меня всегда наполняет светлой радостью. Я, как Мегре, почти хотел бы в каждый из них проникнуть, ощутить его единственность, качество его жизненного тепла. Всякий раз, что я вижу мужчину или женщину, идущих с покупками – значит, домой, я думаю – вот он или она идет домой , в свою настоящую жизнь. И мне делается хорошо, и они делаются мне какими-то близкими. Больше всего меня занимает – что делают люди, когда они "ничего не делают", то есть именно живут . И мне кажется, что только тогда решается их судьба, только тогда их жизнь становится важной. "Мещанское счас-
1 рождественской вечеринки (англ.).
2 воспринимать все трагически (фр.).
3 Имеется в виду Русское студенческое христианское движение.
тье": это выдумали, в это вложили презрение и осуждение активисты всех оттенков, то есть все те, кто, в сущности, лишен чувства глубины самой жизни, думающих, что она всецело распадается на дела. Великие люди – де Голль, например, – на деле "маленькие" люди, и потому от них так мало остается, или, вернее, интерес, после их ухода, все больше и больше сосредотачивается на "маленьком" в них, на их жизни , а не на их делах, которые оказываются в значительной мере призрачными! "Он не имел личной жизни", – говорим мы с похвалой. А на деле это глупо и грустно; и тот, кто не имел личной жизни, в конце концов никому не нужен, ибо людям друг от друга и друг в друге нужна жизнь . Бог дает нам Свою жизнь ("чтобы имели мы жизнь за жизнь" – Кавасила), а не идеи, доктрины и правила. И общение только в жизни, а не в делах. Поэтому дом и не противоречит "tout est ailleurs", который противоречит почти всякой деятельности. Дома, когда все "сделано" (пришел с работы…), воцаряется сама жизнь, но она-то и открыта одна – "другому, другому, другому". Христос был бездомен не потому, что презирал "мещанское счастье", – у Него было детство, семья, дом, а потому, что Он был "дома" всюду в мире, Его Отцом сотворенном как дом человека. Только "дому" (не государству, не деятельности и т.д.) можно, по Евангелию, сказать: "Мир дому сему". Мы не имеем "зде пребывающего града", то есть не можем отождествить себя ни с чем в мире, потому что все ограничено и всякое отождествление становится – после Христа – идолопоклонством, но мы имеем дом – человеческий и дом Божий – Церковь. И, конечно, самое глубокое переживание Церкви – это именно переживание ее как дома . Всегда то же самое, всегда и прежде сама жизнь (обедня, вечер, утро, праздник), а не деятельность. "Церковная деятельность", "церковный деятель", "общественный деятель" – какие все это, в сущности, грубые понятия и как от них – ни света, ни радости…