Крутой норов и самодурство отца причиняли немало огорчений Кольцову и ставили его в неловкое и ложное положение по отношению к новым интеллигентным знакомым. Раз, например, несколько друзей Кольцова вместе нагрянули к нему. Он их принял в большой комнате и усадил в передний угол, под образами. Вооружились трубками и начали беседу. Вдруг пришел отец. «Мой батенька», – сказал поэт, обращаясь к гостям. Отец, громко проговорив: «Вот с рожнами забрались под иконы», ушел в следующую комнату. Это, конечно, заставило поэта сконфузиться и извиниться за «батеньку». Такие сцены, вероятно нередко повторявшиеся, отбивали у приятелей охоту посещать Кольцова.

Страстно рвался Кольцов опять в столицы, где его так обласкали в прежнюю поездку, и снова уехал туда в конце 1837 года «по делам», но гораздо больше времени посвятил литературе, чем деловым отношениям. И опять он был многими обласкан и принят как давнишний знакомый. Однако эта поездка имела и некоторые особенности. Кольцов проявил тут себя в новом свете, и мы считаем необходимым остановиться на упоминаемом путешествии.

Белинский, просидевший почти без заработка года полтора, с марта 1838 года стал редактором «Московского наблюдателя»; как известно, и этот журнал вскоре перестал издаваться, и критик, очутившийся в бедственном положении, задумал переехать в Петербург. Станкевича и других приятелей не было в Москве, кружок их уже распадался. Все эти обстоятельства волей-неволей заставляли Белинского думать о своем положении. Кольцов, заехавший ненадолго в Москву и спешивший в Петербург, с энергией и умением хлопотал за своего друга у Полевого и Краевского. Он так горячо расхваливал Москву, московский кружок и Белинского Панаеву, что отчасти его рассказы были причиною спешной поездки последнего в Москву.

Кольцов опять очутился в кружке петербургских известностей, но в эту поездку сметливый прасол, вероятно вследствие усиленного воздействия отца, интересуясь литературой, проводил и другую линию… Он хотел воспользоваться своими знакомствами с людьми высшего круга в чисто практических целях. К этому времени Кольцовы вели несколько тяжб на довольно крупные суммы. Известно, что представляли собою тогдашние суды: в них без взятки или всемогущей протекции самое правое дело могло оказаться беззаконным и пролежать под сукном веки-вечные. В этих тяжбах Кольцову могли оказать существенную поддержку Жуковский, князья Вяземский и Одоевский, – и поэт знал это. Еще в 1836 году он писал про дела свои князю Вяземскому и просил заступничества. «Если что дурно написано, – заканчивал скромно прасол свое послание, – простите, Ваше Сиятельство: впервой сроду пишу к князю».

Теперь же, при личном свидании, Кольцов, конечно, сумел представить свои дела в таком виде, что титулованные покровители не могли отказать в содействии и снабдили его многими письмами, оказавшими огромную пользу. Вероятно для того, чтоб не ударить лицом в грязь в блистательных салонах князей, Кольцов, и прежде любивший щегольнуть, теперь чрезвычайно внимательно относился к своему наряду, выводя из себя Белинского своим мещанским франтовством. Может быть, и это, бившее на эффект, но совершенно неизящное щегольство Кольцова было одною из причин пренебрежительного отношения к прасолу со стороны петербургских литераторов-денди. Сутуловатый, неуклюжий Кольцов причесывал свои густые русые волосы щеголеватым пробором и жирно их помадил. На манишке его сверкали пуговицы с камешками, поверх жилета красовалась цепь от часов. Он был даже раздушен, за что ему жестоко доставалось от Белинского.

– Охота вам, Алексей Васильевич, прыскаться и душиться какою-то гадостью, – говорил критик, – от вас каким-то бергамотом[7] или гвоздикою пахнет… Это нехорошо… Если мне не верите, спросите у него! – и Белинский указывал на Панаева. – Он – франт, он уж, батюшка, авторитет в этом деле!

К своим прежним знакомствам Кольцов прибавил массу новых: он знал почти всех заслуживавших внимания литераторов и художников. С другой стороны, мы видим, что даже у многих представителей beau-mond'a под влиянием, вероятно, рассказов Жуковского, князей Вяземского и Одоевского появлялся интерес к поэту-прасолу: например, напутствуемый письмами вышеупомянутых лиц, он был принят у графа и графини Ростопчиных, у княгини Щербатовой и т. п.

Но, бывая на собраниях литераторов, скромный когда-то прасол, набравшийся уже теперь смелости, пытался иногда вступать в разговоры и на своем странном и грубоватом языке порой высказывал мысли верные и глубокие. Это возмущало многих из петербургских литераторов, недоумевавших, как этот parvenu,[8] удостоенный чести слушать их высокопарные и звонкие, но пустые фразы, позволял себе делать простые, но меткие и верные замечания. Кольцов не любил петербургских литераторов; он видел их фальшивое отношение к себе, и это его печалило. Письма к Белинскому (позднего периода) наполнены его жалобами по этому поводу. Но, понятно, были и тут исключения: он очень сердечно отзывался о Плетневе и Панаеве. Все-таки петербургским друзьям поэта-прасола, по его мнению, было далеко, как от земли до неба, до московских приятелей, к которым лежало его сердце.

Три месяца пробыл Кольцов в Петербурге. За это время он раза два или три сзывал к себе знакомых и угощал их своею знаменитою рыбой. Кроме рыбы на этих вечерах вряд ли было что-нибудь, что бы объединяло скромного, «неотполированного» прасола и «полированных» петербуржцев, умевших поддерживать тонкий и остроумный разговор. Так что Кольцову в основном приходилось молчать и обходить с подносом гостей. Не мог же он, при своей скрытности, выносить к этим людям, из которых многих недолюбливал, как на базар, свои лучшие чувства и верования, – а гости уходили от поэта совсем разочарованными… Со своими разнокалиберными посетителями он вел себя уклончиво, был «себе на уме». «О душевной жизни вечеров моих и прочих не знаю, что вам сказать, – писал Кольцов Белинскому, – кажется, они довольно для души холодны и для ума мелки… серьезный разговор о пустоши людей, серьезных не по призванию, а по роли, ими разыгрываемой…»

Зато опять вольно вздохнул Кольцов в Москве, где он, возвратившись из Петербурга, прожил несколько месяцев. В кружке своих московских друзей, со стороны которых поэт видел искреннее чувство, он распахивал душу и высказывал заветные мысли. Здесь застенчивый, скрытный прасол преображался: он горячился, волновался и порою высказывался на своем оригинальном, грубоватом языке в таких выражениях, которые бы не годились для печати. Что в такие моменты прасол был интересен и что беседа с ним доставляла удовольствие, единогласно подтверждают Белинский, Панаев, Краевский и Катков. А это все такие люди, которые видели свет, их трудно обвинить в преувеличении, вызванном дружеским чувством к памяти покойного поэта.

Интересно, что Кольцов был в близких, приятельских отношениях с Катковым, тогда еще студентом Московского университета. Московский публицист напечатал в «Русском вестнике» (в 1856 году) задушевные воспоминания о поэте-прасоле. Кольцов был очень откровенен со знаменитым впоследствии газетчиком. Катков присутствовал при рождении многих стихов прасола. По воспоминаниям публициста, Кольцов обыкновенно выглядел озабоченным и пасмурным. Он часто читал стихи и спрашивал мнение о них слушателя. Если пьеса была плоха, он сам это первый чувствовал. «Душа поэта, – по словам Каткова, – отличалась удивительною чуткостью… При всей скудости образования как много он понимал! Безграничная жажда знания и мысли томили его… Никогда не забуду бесед с ним!»

И Катков вспоминает проведенную у Кольцова ночь в Зарядье, в мрачном и грязном подворье. Часы летели, как минуты. Какая поэзия, какие звуки таились в этом «кремне», в этом приземистом, сутуловатом прасоле!

Прекрасное расположение духа, вызванное близостью дорогих людей и обожаемого Белинского, отодвинувшиеся далеко-далеко дрязги мещанской действительности и постоянный живой обмен мыслями с друзьями – все это способствовало тому, что 1838 год стал самым производительным в поэтической деятельности Кольцова: в этом году написаны самые лучшие вещи поэта.

вернуться

7

сорт сочных сладких груш

вернуться

8

выскочка (фр.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: