Айзенвальд отметил некую скудость последних сообщений, словно велись они людьми крайне усталыми и лишь по обязанности. То и дело в отчетах мелькали дыры, словно пан Ведрич отводил шпикам глаза. Вчера ночью генерал столкнулся с подобным, читая про Гивойтоса. Это настораживало.
Скрипел в углу гребешком Прохор Феагнеевич, расчесывая бакенбарды и усы. Вид у него, разглядевшего Айзенвальда при дневном свете, был, как у потерявшей нюх собаки. Но по профессиональной привычке старый писарь вопросов не задавал. Через полчаса, отодвинув бумаги, сидел Айзенвальд с Феагнеевичем за столом, отдавая должное свиным ребрышкам под сметанным соусом и белому борголе из похожей на баранку здешнего литья бутыли. Писарь предпочел привычный мерзавчик из шкапика, опрокинул стопку и парил оттаявшей душой. Небрежно растрепал тщательно расчесанную бакенбарду и с хитринкой взглянул на гостя:
– Ну спросите, господин посолец. Вижу же, неймется.
Айзенвальд фыркнул в тарелку. Его словно несло: озарение, кураж. Со щелчком станет на место последний кусок мозаики, и он будет знать.
– По какой причине часть сведений не попала в документы?
– Невозможно.
Генерал тоже знал: невозможно. "Зайчик" Матей из любого душу вывернет и разложит на блюдечке во благо родины. Но факт имел место быть. Подлый факт. Не по трусости, не по нерадению; тогда почему? Опять "паршивый лейтавский романтизм"?
– Не за гонцом ли сочили[41], пане?
Айзенвальд, поражаясь собственной глупости, едва не сплюнул на стол.
Паненка Юлия Легнич ворвалась, шваркнув дверью об угол стола. Прохор Феагнеевич недовольно засопел, но смолчал. Айзенвальд, сделав вид, что тонет в бумагах, рассматривал гостью сквозь ресницы. Паненка принесла с собой запах снега и легких, очень хороших духов. На этом ее сходство с незнакомкой из поезда заканчивалось. Нарочито распахнутая шубка обнажала пышные плечи и грудь, приподнятую расшитым корсажем. Шею охватывало фамильное серебряное ожерелье, которое, по чести, должна была носить Татьяна Дмитриевна, законная супруга майора Батурина, а не его любовница. В рыжих, модно уложенных волосах возмущенно подпрыгивал эгрет из перьев серой цапли. Тоже не дешевое украшение. Платье было из ршанского голубого атласа с разводами. Айзенвальд отметил, что у девицы хороший вкус и немалые амбиции. Единственное, что претило в панночке – высокомерие и излишняя полнота. Юльке еще не исполнилось восемнадцати, а выглядела она на все двадцать пять. Впрочем, многим нравятся женщины в духе Рубенсовских Венер.
Паненка Легнич с треском разложила и сложила костяной веер.
– Черт возьми! Как это понимать?!…
– Цыц! – рявкнул писарь.
Юля широко распахнула рот:
– Свинья! Я буду жаловаться! Мне даже сесть не предложили!
– Паненка не понимает, куда попала, – с бесцветной интонацией произнес Айзенвальд. – Это блау-рота.
И с немалым удовольствием заметил, как дрогнул розовый ротик, готовящийся извергнуть очередную порцию брани.
– Ой!…
– Совершенно верно, панна… – генерал сделал вид, что вчитывается в бумаги, – Легнич Юлия Вацлавовна. Будем говорить?
– Я ничего не делала!
– Да? – саркастически переспросил он. Неспеша перебрал документы на столе.
Юлька топнула сапожком:
– Да!!
– Прекратите кричать и сядьте.
– В чем меня обвиняют? Эта стерва Антося…
– Интересно. Как давно вы встречались с сестрой?
– Месяц. Или два… – Юля покусала губы. – Я за нее не отвечаю!
– Конечно, нет, – утешил Айзенвальд. – Я вызвал вас по совсем другому делу. Панна Легнич Юлия Вацлавовна, вы обвиняетесь в совращении шеневальдского боевого офицера… м-м… Батурина Никиты Михайловича в пользу антиправительственной подрывной организации. Ваши родители были расстреляны, как мятежники?!
– Да. То есть, я маленькая была.
– Это не имеет значения. Вы признаете вину?
– И что? – подбоченилась Юля. – Мы с Китом любим друг друга… при чем тут мятеж? И не зовите меня "Легнич"! Это вульгарно.
– Очень хорошо, – Айзенвальд с шумом отодвинул бумаги. – Подтвержденное при свидетелях прелюбодеяние. Даже за недоказанностью участия в заговоре самое меньшее: публичное костельное покаяние и насильственный постриг. Либо: конфискация вида на жительство и полицейская регистрация в качестве публичной женщины с определением в один из домов терпимости. Либо: тюремное заключение сроком до…
Паненка побагровела:
– Вы права не имеете!!
– Не вам рассуждать о моих правах. Прохор Феагнеевич! Сведите девицу вниз.
– Вы…
– Веди себя смирно, милая, – писарь звякнул у пояса ключами.
Юля, пылая от негодования, все же пошла за ним.
Заключенных никогда не содержали в здании блау-роты. Для этого использовались пустые кельи Бернардинского либо Доминиканского монастырей. Но подвал имелся. И писарь по просьбе Айзенвальда сумел его подать выразительно и просто. Освещенные тусклым фонарем сырые каменные стены, голый топчан, наручники на столе. И с писком метнувшаяся под ноги крыса.
Девица взвизгнула. Как и планировалось.
– Присаживайтесь, панна Легнич, – вежливо предложил Айзенвальд. Она бросила взгляд на окружающее, содрогнулась и села.
– Прохор Феагнеевич…
– Панночка, ручки, прошу, – писарь открыл наручники.
Юля вздрогнула, позеленела и осунулась по стене.
– Ну вот, ну хорошо, – бормотал писарь ласково, обрызгивая паненку из жестяного чайника.
Генриху же было смешно и досадно. Мог бы и учесть, что девицы такой комплекции часто страдают грудной жабой[42], ладно, не померла. А с другой стороны, стоило Юлю за все ее выверты примерно наказать. Не повезло Антониде с сестрой.
– Будем дальше запираться?
– Никакой организации не знаю.
– Положим. Расскажите-ка мне про своего дядю.
– Он умер, – Юля платочком отерла лицо.
– Не так быстро. Прохор Феагнеевич…
Писарь вынул перо, чернильницу и толстую стопку бумаги.
– И что со мной будет? – спросила панна Легнич жалобно.
– Ничего не будет, – подул в усы Феагнеевич, – ежли ты, милка, перестанешь кобениться и выложишь все, как на духу.
Покосился на Айзенвальда:
– И на твои шашни с майором господин генерал глаза закроет. Вняла?
Юля заговорила медленно и монотонно. Похоже, девушка "поплыла". Теперь достаточно было просто ее слушать, не задавая уточняющих вопросов и никак не выражая отношения к сказанному – тогда человек наговорит много такого, чего в другое время ни за что бы не сказал. Писарь старательно скрипел пером. Айзенвальд внимательно слушал, не перебивая, даже когда Юля пускалась в посторонние многословные рассуждения. Потом, перечитывая допросные листы, он будет отделять зерна от плевел, рассуждать, где девица была откровенна, где соврала, где просто умолчала, и насколько все согласуется с уже построенной в голове схемой событий. Прервать допрашиваемую сейчас вопросом или просто сомнением – исказить картину и сбить с мысли, того пуще, заставить замкнуться. Или подстроить под себя ответы – из-за ее страха или желания угодить, или того и другого сразу. Заранее судить, где на самом деле спрятана истина – верх непрофессионализма.
"Алеся нашел наш слуга, Янка. Он живет у нас в доме, ну, сколько себя помню. Отвечает за все про все, а мы его кормим. Нам платить нечего. Да и… – Юля презрительно пожала пухлыми плечами, очевидно, выражая сомнение, достоин ли этот Янка уже оказанной ему великой милости за так служить паненкам Легнич. – В тот день он взял коня с телегой у нашего арендатора Костуся, чтобы отвезти на рынок яблоки. Мы у Костуся коня берем, своих у нас нет. Представьте, арендатор богаче панночек…" Тут Юля промокнула платочком глаза. "Только до рынка так и не доехал. Вернулся белый и стал голосить, что человек у креста помирает. Ну, всем в округе ясно, у какого креста. Крест тот жемойский, особенный, старый, поворот на столицу отмечает. Лет триста там стоит, чтоб не соврать. Ну, взвалил бы больного на телегу да в город завез. Совсем он без мозгов. И Антя… Нет бы, его унять и в Вильню отправить, деньги-то нужны, а времечко капает… Да еще дядька дома случился!"