Абдильда согласно наклонил голову.
— Когда я лез по твоей воле на Тюя-Ашу, — не подымая головы, начал новую тему Абдильда, — когда я скакал за проклятыми чужими людьми, которые не хотели подарить тебе наган от чистого сердца, — тогда я решил: если Аллах вернет меня живым в Алтын-Киик — дать тебе совет…
— Ну, давай, — разрешил Кудайназар, шевеля носком сапога марыйские побрякушки.
— Позволь нам поставить тебе юрту над пещерой Каинды, в урочище!
— Зачем? — удивился Кудайназар. — Это хорошая кибитка, не хуже твоей мельницы.
— Лучше! — возмущенно взмахнул руками Абдильда, а потом сунул ладони в широкие раструбы барсовых рукавов. — Она лучше! И больше! И удобней! Но твои люди должны видеть, что ты живешь как хан, а не как какой-то охотник… Нашим алтын-киикцам это, конечно, все равно — но у тебя есть уже трое таджиков, и еще другие к тебе придут, вот увидишь. В ханской юрте они должны просить тебя взять их в твой отряд, а не в саманной кибитке — пусть даже она будет лучше, чем моя мельница, пусть!
Кудайназар молчал, бередил веткой жар в очаге.
— Знаешь что, дорогой Кудайназар, — вкрадчиво сказал Абдильда, — давай сделаем так: мы — поставим юрту, а ты — посмотришь. Не захочешь там жить — пускай себе стоит для парадных случаев.
— Ладно, — согласился Кудайназар, — ставь. Посмотрим… И это все барахло, — он ткнул ногой в ковры, в халаты, в бархат, — туда отнеси.
Абдильда вздохнул облегченно, поднялся, вышел.
Кем Лейла приходилась Абдильде — внучкой или не внучкой — этот вопрос не занимал в Алтын-Киике никого. Сам Абдильда на этот счет тоже не задумывался: не видел смысла. Девочку привезли на мельницу четыре года назад дальние родственники, было ей тогда лет десять или около того. По словам этих родственников, пожаловавших незвано, девочка приходилась дочерью третьему сыну Абдильды, умершему, по словам тех же родственников, от черной оспы где-то в туркменских песках. Все было бы, таким образом, просто замечательно, если бы не одно обстоятельство: девочка называла своего покойного отца Куртом, в то время как Абдильда нарек своего третьего сына при рождении Мурадом. Кроме того, от других родственников, не более, правда, близких, чем эти, привезшие внучку, Абдильде было известно, что третий его сын Мурад живет себе припеваючи в Самарканде, держит там чайхану и ни в какие туркменские пески ехать не собирается. Сопоставляя эти противоречивые данные с кое-какими другими, не менее запутанными, Абдильда пришел к выводу, что приехавшие к нему в гости дальние родственники — никакие ему не родственники, а только знакомые родственников. Это исследование навело его, однако, на мысль, что и те гости, что видели его третьего сына Мурада разносящим чайники с чаем в Самарканде, — тоже, возможно, самозванцы, никоим боком не состоящие с ним в кровном родстве. Усомнившись, таким образом, в достоверности обоих источников информации, Абдильда успокоился и оставил девочку Лейлу у себя.
Лейла выросла тихой и послушной девушкой, выполняющей всякую работу без всякого желания — будь то стирка, стряпня или изготовление строительных кирпичей из овечьего помета. От дедушки Абдильды она никогда теплого слова не слышала и, дожив до пятнадцати лет, так и не узнала, что это такое. Да и из прежней своей, совсем уж детской жизни она не могла извлечь рассеянной памятью ничего подобного: покойный Курт, пропавший в туркменских песках, не был, как видно, мастером по части отцовской ласки. Бегавшая летом босиком, а зимой в старых Абдильдовых калошах, кое-как прикрытая рваным платьем неведомо с чьего плеча — Лейла совершенно себе не представляла, зачем ее произвели на свет, для чего привезли в Алтын-Киик и что ждет ее в будущем.
Так — в тряпье и в калошах — и привез ее Абдильда в новую юрту. Она, до обыкновению, не спросила, куда ее везут — раз везут — значит, так надо Абдильде. Большая, белого войлока юрта ей очень понравилась. Невиданная роскошь внутреннего убранства вовсе сбила ее с толку. Полагавшая, что доставили ее сюда для уборки или другой подсобной работы, она не могла и вообразить — а озабоченного Абдильду вопросами не тревожила, — что за место отведено ей здесь, на мягких коврах. Она решила ждать, потому что ничего другого ей не оставалось.
Ждать пришлось долго: Абдильда вместе с тремя таджиками, ставившими юрту, вернулся в кишлак. Убедившись, что она здесь одна, Лейла почувствовала себя свободней. Она пробовала пальцем ворс красных текинских и голубых персидских ковров, щупала сложенные стопкой против входа шерстяные одеяла, крытые пунцовым щелком. Поколебавшись немного, она откинула крышку резного, украшенного белыми жестяными цветами сундука и с восторгом обнаружила там клад: на китайском шелке, на гранатовом бархате разбросаны были серебряные украшения: кольца, броши, булавки, подвески, ожерелья. Она зачарованно и жадно выгребла все это богатство из сундука и на его дне, под тканями, нашла серебряное полированное зеркало в медной резной рамке. Глядя в его овал, она едва ли не со страхом обнаружила на своем, никогда не виденном прежде лице красивый тонкий нос с маленькими плоскими ноздрями, широко расставленные, крупные густо-коричневые глаза, выпуклые крепкие губы над резко сужающимся книзу острым подбородком. Отведя руку с зеркалом, она внимательно осмотрела еще и длинную шею, уходящую в засаленный ворот платья. Что-то ей здесь не понравилось; оттянув пальцами ворот, она повертела головой, не отводя глаз от зеркала, а потом свободной рукой подняла с ковра ближнее к ней ожерелье из бус и монет и приложила его к груди. Впервые в жизни уродливая грязная одежда вызвала в ней чувство злости и протеста. Бросив зеркало, она рывком отмотала от бархатного столба длинную широкую полосу и завернулась в нее — вся, по самую шею, выпростав только руки. Скрепив тяжелую ткань у горла серебряной защепкой, украшенной мелкой бирюзой, она освобождено потянулась всем своим гибким и сильным телом и улыбнулась улыбкой счастливого спящего человека. Сидя на красном ковре, в гранатовом бархатном мешке, она, спеша, надевала на себя одно за другим ожерелья и кольца, прикалывала и цепляла броши и подвески. Когда на ковре не осталось ничего, она тесно свела руки на груди, локоть к локтю, как будто обняла, и держала, не пускала самое себя, — и так сидела, неподвижно и тихо.
На вошедшего с мешком Абдильду она взглянула как бы из другого мира, куда ему нет доступа. Она, пожалуй, готова была сейчас принять смерть — чтобы остаться так навсегда, в бархате и серебре.
Но Абдильда, мельком на нее взглянув, не схватился за нож, а усмехнулся даже как бы и одобрительно. Опустив на ковер мешок, он выбросил из него ворох женской одежды: платье, шаровары, красный чапан и мягкие кожаные сапожки.
— Надень, — коротко приказал он.
Выбравшись из своего бренчащего балахона, Лейла, подняв одежду, ушла с ней за занавеску. Спустя малое время она появилась оттуда — другая, как бы вдруг повзрослевшая и не принадлежащая никому.
— Поди сюда, — сказал Абдильда, и она подошла, но не очень близко.
Нагнувшись над мешком, Абдильда пошарил в нем руками и вытащил «золотые брови» — наголовный обруч с привешенными к нему золотыми стрелками, главное украшение невесты.
— На!
Настороженно глядя на старика, Лейла надела обруч на голову.
— Красивая девка, — цепко оглядывая внучку, пробормотал Абдильда. — Худая только…
— Это все — мне? — спросила Лейла и вытянула голову, как бы боясь не расслышать ответа.
— Тут усьма в банке, — не ответил Абдильда, — брови намажь… И прибери — скоро жених приедет.
Выйдя из юрты, он долго глядел на кишлак внизу. Потом подошел к лошади и, вздыхая, стал отвязывать от седла баранью тушу, розовую и еще теплую.
Крутя ручку сепаратора, Каменкуль неизменно получала от этого удовольствие. Вот и сейчас, закончив уже крутить, она испытывала благодушие и приятную легкость, праздничное какое-то головокружение — как будто бы это она сама только что плескалась и кружилась в молочной пене и теперь вот стала масляной и гладкой.
— Скажи, Кудайназар, — позвала она, — что это за юрту ставит Абдильда в Коинды?
Кудайназар плел камчу из девяти тонких, как шпагат, полосок сырой киичьей кожи. Закусывая зубами конец полоски, он с силой натягивал ее, а пальцами выравнивал, округлял тугое тело камчи. Нелегко плести камчу из девяти полосок.
— Дурит Абдильда, — сказал Кудайназар. — Он думает, что я настоящий хан. Иначе зачем мне юрта в Коинды?
— Мы переедем жить в юрту? — спросила Каменкуль. — Здесь все под рукой, и соседи…
— Нет, что ты, — рассеянно сказал Кудайназар, опуская камчу в тазик с водой. — Я съезжу сегодня, посмотрю — и все. Чтоб Абдильда не обижался.
— Таджики говорят, что там красиво, — сказала Каменкуль, подсаживаясь поближе к мужу. — И юрта — белая.
— Белая, — подтвердил Кудайназар. — Я еще не видал… Это Абдильды юрта, сколько лет она у него в чулане пролежала — хоть проветрит.
— Абдильда хитрый, — сказала Каменкуль. — Всю жизнь сидел на своем добре, а теперь вдруг слез. — Она быстро повернула голову, взглянула через плечо, сепаратор стоял на своем месте, на сундуке, накрытый ситцевой тряпкой.
— Он себя не обойдет, — сказал Кудайназар, разминая камчу в воде, — ты не бойся… Старый, старый — а голова у него варит хорошо.
— А этот урус, что приезжал, сахар привез, — спросила вдруг Каменкуль, — он умер? У Большого камня?
— Что это ты вспомнила! — недовольно сказал Кудайназар, вытягивая камчу из тазика.
— Он был не хитрый, — сказала Каменкуль.
— Он не хитрый, — в упор глядя на жену, сказал Кудайназар. — Он — страшный.
Каменкуль молчала, и несогласное это молчание ударило, стегнуло Кудайназара.
— Страшный! — крикнул он, отшвыривая камчу. Мелькнув, камча ударилась о стену и оставила на серой глине влажный змеиный след. — Он не может понять, что мы за люди, и жалеет нас! Он все здесь хочет сделать по-своему — а нам этого не надо!