Долина уходила на восток — широкая, гладкая, как спина сильной лошади. Там, на востоке, запирали долину далекие горы, оттуда приезжали по бетонке разболтанные грузовики, привозили в поселок Кзыл-Су товар: водку, ткани, консервированное китовое мясо, китайские одеяла. Увозили призывников. Привозили геологов. Увозили овечью шерсть. Привозили зимовщиков на гидрометеостанцию, на Великий ледник. Увозили трупы альпинистов, которым не повезло в Памирских горах.
Так и ездили по бетонке.
А долина уходила на восток, как тридцать пять лет тому назад, когда не было бетонки, и школы не было, и не было поселковой больницы — а была застава. За эти тридцать пять лет одни умерли и успокоились и ушли по золотой и серебряной дороге, а другие народились и топтали теперь тропы гор. И слезы по умершим высохли, а по еще живущим не пролились. И ничего не изменилось.
Солнце еще не село. Оно висело низко над горизонтом, огромное, блекло-оранжевое. Казалось, ему некуда уйти отсюда и скрыться, и оно, коснувшись земли, подпрыгнет сейчас упруго, как пузырь. Толкнуть бы его легонько — оно покатится, переваливаясь, по камням земли, по низкой траве, покрывающей степь рыжей шерсткой. Налитое мягким живым сиянием, солнце не слепило; глядеть на него было не больно. Высвеченные закатным светом предметы — холмики, глиняные развалины могилы какого-то святого человека, сурки, красными пеньками торчавшие у входов в норки, — все это отбрасывало длиннейшие, четко очерченные у основания и размытые к далекому концу тени. Несильный ветер ерошил траву, и тени двигались, и вся степь была ряба от этого движения на месте.
А две тени перемещались, скользили едва заметно, и трудно было с первого взгляда отделить их, отъединить от всеобщего усыпляющего мельтешенья: двое всадников ехали по степной дороге. Они ехали шагом, не спеша — зачем спешить? Разве можно обогнать свою тень, хотя бы на полшага? Они ехали рядом, плотно, и стремена их, встречаясь, позванивали.
— Говорят, вельвет привезли, а, Саид-ака? — спросил старик и снизу вверх покосился на своего спутника. — Правда?
Старик был одет бедно. Серый его халат, опоясанный солдатским ремнем, давно уже утратил изначальный цвет и форму, а мышиного цвета красноармейская шапка-ушанка, отороченная бобриком, истончала от носки. Пегая его лошаденка выглядела неважно, да и седло тоже: деревянная луковица передней луки обтесалась, стала похожа на грушу.
— Привезли. Венгерский, — с высоты своего коня подтвердил Саид-ака. Конь его добрый, гладкий — шею не обхватишь. Крепкая, аккуратно и с любовью подобранная упряжь светилась серебряными бляшками. Зеленая бархатная подушка на седле заставляла — хочешь, не хочешь — относиться к ее владельцу с известной долей почтения: не всякий, нет, далеко не всякий человек, выезжая в степь, подложит себе под зад такую красивую подушку.
Саид-ака, однако, восседал на зеленой подушке без излишней надменности — но покойно и прочно, как человек, совершенно уверенный в своих силах и благоопределенности своего жизненного пути. Он выглядел лет на пятьдесят, и так оно, наверно, было и в действительности. Его широкие, обложенные сильным мясом плечи обтягивал синий френч из фальшбостона, широкие галифе не скрывали родовую кривизну ног, обутых в старые, латаные, но зато хромовые сапоги. Синяя полуформенная фуражка с длинным утиным козырьком сидела на голове незыблемо, как естественное завершение черепа. Глядя на эту фуражку — да и, конечно, на самого Саид-аку — можно было с уверенностью предположить, что есть у него еще и другая фуражка, такого же точно фасона, но поновее, для торжественных случаев.
Да, верно, есть у Саид-аки такая фуражка, она висит в его доме на гвозде, в комнате для гостей.
— Наш вельвет лучше, — сказал старик, легко продолжая разговор. — Толще… Коричневый есть?
— Синий только, — сказал Саид-ака. — Тебе-то что? Брать, что ли, хочешь?
— Да нет, — с готовностью откликнулся старик. — Просто так спрашиваю.
— Чудной ты человек, честное слово! — сказал Саид-ака и цыкнул слюною сквозь зубы. Зубы у него были редкие, но крепкие и крупные, как скребки. Верхний резец, категорически отделившись от соседей, рос вперед и сильно оттопыривал губу кверху, оставаясь постоянно открытым и сухим. — Если «просто так» — зачем спрашивать? Я тебя не пойму. Что ты на земле делаешь?
— Еду вот, — сказал старик очень вразумительно. — Невестка моя рожала на стойбище — так я к ней сестру Мурзы — парикмахера возил: помогать. Она хорошо умеет помогать, сестра эта… А про вельвет — что ж! Я вельвет люблю.
— Купить-то не можешь! — укорил Саид-ака и собрался было снова цыкнуть, но почему-то вдруг передумал и решительно сглотнул заготовленную для цыканья слюну. Саид-ака был человек решительный во всех отношениях — и не зря вот уже сколько лет работал он председателем сельсовета.
— Не могу, — без раздумья согласился старик. — А вот, например, солнце — я его тоже люблю, а купить не могу; никто не может.
Саид-ака оценивающе оглядел сначала старика, а потом солнце, наполовину скрытое уже горизонтом.
— Что за солнце! — сказал Саид-ака немного раздраженно и в сердцах. — Лепешка, что ли… Завтра ветер будет.
— Пусть будет! — радостно откликнулся старик, как бы отдавая должное проницательности Саид-аки. — Шуба есть у тебя.
Солнце уменьшалось на глазах: на палец, еще на палец. На востоке, над горами, зажглись первые, тусклые на светлом небе звездочки. Одна была крупней других и светилась, сияла особняком.
Саид спешился и, наступив на повод ногой, нагнулся над ручьем. Опустившись на корточки, он зачерпнул воду согнутой ковшиком ладонью, потом еще раз. Попив, Саид-ака звонко прополоскал горло ледяной водой, аккуратно опростал рот и вытер губы полою френча, внутренней ее стороной.
— Завтра отдыхать надо, — сказал Саид-ака, поднимаясь. — Все равно ветер…
— Правильно говоришь, — сказал старик. — Вельвет почем?
— Слушай, аксакал! — повернувшись в поясе, Саид тяжело отворотился от своего коня, на котором он затягивал подпругу, и поглядел на старика с начальственным укором. — Ты, что, сбрендил, что ли, со своим вельветом? — Подняв руку, Саид покрутил большим пальцем у виска, и тонкого плетения камча, висевшая на запястье, зазмеилась. — Я продавец, что ли? Продавец знает, директор. Приедем в Кзыл-Су — иди в магазин, спрашивай, что хочешь… Ну, поехали!
— Так я ведь что! — примирительно сказал старик и, понукая, пнул лошаденку сбитыми каблуками в костлявые бока. — Можно и не про вельвет говорить, а про лошадь или про ветер, или про человека какого-нибудь. Говорить про все интересно, и время быстрей проходит.
— Бесполезный ты человек! — определил Саид-ака, заезжая вперед.
Солнце зашло, и степь, вмиг лишившись своих золотистых и бежевых красок, стала бурой и холодной. Весь мир кругом выцвел, поблек. Только небо, словно бы в память об ушедшем солнце, продолжало с непостижимой быстротой менять оттенки, неуклонно, однако, густея, от яблочно-зеленого переходя к серому, и от бирюзового — к синему. Небо теперь разделено было на две части: запад еще розовел, дышал, а восток стал лилов, и звезды там светились отчетливо.
На востоке, теперь уже близко, суетливо замигали огни поселка, куда держали путь всадники. Они ехали все так же не спеша — куда им спешить? Случайно съехавшись в предзакатной степи, они разъедутся в вечернем поселке, и каждый отправится в свою сторону жизни.
В синей прозрачной тьме по обочинам дороги появились низкие мазанки, вылепленные из глины, смешанной с сухим овечьим пометом. Миновав деревянную арку, неизвестно с какой целью перекинутую над дорогой, всадники въехали на главную улицу поселка. По улице, освещенной редкими фонарями, шли пешком и ехали верхом на лошадях люди, сосредоточенно бежали большие чабанские собаки, толстоногие, с по-волчьи опущенными к земле тяжелыми головами.
Саид-аку узнавали, подходили к нему, подъезжали, жали ему руку двумя своими — почтительно. Да ведь он того и стоил.
— Как здоровье, Саид-ака?
— Саид-ака, как здоровье? Ну, слава Богу!
Старик, которого никто покамест не узнал и здоровьем которого никто и не думал интересоваться, сидел на своей лошаденке в стороне, не подъезжал. С одобрением наблюдал он за тем, какой почет воздают здесь его степному попутчику. Но тереться о стремя чужого почета он не хотел и поэтому не подъезжал. А собственного почета у него не было, и не было денег на вельвет, и никого не было из близких: кто умер, а кто разбрелся невесть куда по степи и далее по белу свету. Поэтому старик всех людей, живших вокруг него, считал как бы немного близкими себе — взамен тех близких, что ушли и пропали.
Главная улица, начинаясь под аркой, заканчивалась у деревянного барака столовой. На ровной, утоптанной площадке перед столовой, в приятной полутьме, праздно толпились люди. Теплый, словно бы пахнущий едой свет падал из окон барака, освещал переговаривавшихся людей. Некоторые из них входили в дом, иные выходили, и эта площадка, этот пятачок, где продолжались начатые внутри разговоры, был частью столовой — как мраморное фойе перед гостиничным рестораном.
У самого крыльца, спиной к коновязи, сидел на земле, поджав ноги, узбек в полосатом хорезмийском халате и в чернобелой тюбетейке. Узбек этот продавал яблоки поштучно. Он привез свой товар откуда-то снизу, из фруктовых и розовых ароматных краев — здесь, в поселке, не то что яблоки, — лук рос натужно и тяжело дышалось при быстрой ходьбе и от резких движений: высоко, мало кислорода. Яблоки узбек разложил кучками, собрав в каждую плоды примерно одинакового размера. Торговое дело нравилось узбеку он просиживал над своим товаром, ведя разговоры с прохожими людьми, с утра до позднего вечера. Редкость покупателей никогда его не удручала: кто покупает, тот платит и уходит, а кто воздерживается от покупки, тот вступает в приятный разговор.