— Если у тебя будет много детей, они за тебя отомстят, — сказал Абдильда и с опаской покосился на Иуду, слушавшего внимательно.
— Ну, и дальше что? — сказал Кудайназар. — Да и не надо мне, чтоб за меня мстили, если меня зарежут, как барана над тазиком. Я сам за себя хочу стоять и сам себе хочу смерть выбрать… А за тебя, Абдильда, твой сын из Гульчи, что ли, мстить приедет?
— Не приедет он, — решил Телеген. — Оттуда езды, считай, четыре дня.
— А у тебя сколько детей, начальник? — полюбопытствовал смирный Гульмамад. — Один, два? Много?
— Нет у меня детей, — сказал Иуда. — Не успел еще. И жены нет.
— Урусы больше одной жены не покупают, — со знанием дела сказал Абдильда. — Урусы в городах живут, у них баранов мало, а одна картошка. Вторую жену трудно прокормить. Верно говорю, начальник?
— Да я не русский, я — еврей, — сказал Иуда и удивился — зачем он им это сказал.
— А, — вежливо откликнулся на эту новость Абдильда.
Он что-то слышал в своей жизни о евреях, но сейчас не мог припомнить, что именно. На прочих Иудино сообщение никак не подействовало; они смирно сидели, переваривая жирную пищу.
Иуда оглядел каждого из них в отдельности даже с некоторым вызовом: он не привык к тому, чтобы люди вообще никак не реагировали на то, что один среди них — еврей. Одни в таком случае радуются неизвестно чему — «Да что вы говорите?! Вот эт-то здорово!» — как будто еврейский человек свалился в их круг прямо с луны, где он питался камнями и размножался делением, — но таких меньшинство. Другие делают вид, что ничего, в сущности, не произошло — ну, еврей, так и еврей, случается такое, а бывает и хуже, правда нечасто. А есть еще и третьи — те смотрят на тебя с вызовом, с волчьей злобой — как будто бы ты виноват в том, что дети у них неудачные, и жены им изменяют, и еще что-то не клеится в их жизни. Есть и четвертые, и шестые… Но здесь, в алтын-киикской кибитке, люди довольно переваривали пищу, словно бы еврейское происхождение Иуды Губельмана, русского начальника, их вовсе не касалось.
— Я — еврей! — упрямо продолжал Иуда. — И имя у меня не русское. Вы вообще-то знаете, кто такой был Иуда?
Они не знали. Даже бывалый Абдильда ничего не мог вспомнить.
— Ну, не важно, — решил Иуда и нахмурился озабоченно. — Я давным-давно мог бы стать Иваном или там Петром, и это было бы для меня проще, и никто бы в меня пальцем тогда не тыкал. А я не хочу имя менять, потому что мне все равно, кто ты такой — еврей, русский или киргиз. Евреи думают, что они лучше, русские — что они. Никто не лучше! Из-за этого «лучше» целые народы друг другу голову рубят.
— Лучше еврей, чем урус, — доверительно оценил положение Абдильда. — У русский человек очень сердитый, с нами разговаривать не хочет.
— Не потому не хочет, что он русский, — не согласился Иуда, — а потому, что глупый, темный. Среди евреев дураков не меньше, чем среди русских.
— Ну, если кто дурак, то конечно… — не стал упорствовать Абдильда.
— Вот ты говоришь, десять сыновей, — повернул разговор Кудайназар. Эта тема интересовала его куда больше, да и его гостей тоже. Задремавший было Телеген встрепенулся и открыл глаза. — А чем десять лучше одного — вот что я понять хочу! А что Телеген настругал дюжину или уважаемый Абдильда — это еще не значит, что так надо каждому человеку делать.
— Даже курица — и та яйца несет, — наставительно заметил Телеген. — А человек удовольствие имеет… Та курица считается хорошая, которая больше несет яиц. Так же и овца, и баба, это все знают.
— Ягнят мы режем и едим, — сказал Кудайназар ровным голосом. — А дети наши вырастают и режут друг друга не ради котла. Это тоже все знают. Значит, так и должно быть?
— Так получается, — огорченно сказал смирный Гульмамад. — Никто в этом не виноват.
— Вот-вот-вот, — круто вошел в разговор Иуда. — Каждый об этом думает, каждый человек… Ты говоришь, никто не виноват. Нет, виноваты! Была бы всеобщая справедливость на земле — никто бы друг друга резать не стал, ну, может, только сумасшедший или больной какой-нибудь. Мы для этого воевали в России, чтоб установить справедливость.
— Установили уже? — недоверчиво прищурился Абдильда.
— Еще нет, — сказал правду Иуда. — Может, еще лет десять для этого понадобится. Люди привыкли жить неправильно, трудно отвыкать.
— Ну да, верно, — постановил Телеген. — Если кто привык чего делать или есть, потом ему меняться противно… Я только вот чего боюсь, начальник: мы тут правильно живем, в горах — так что ж ты сюда пришел менять?
— Самое главное, чтоб все было у всех поровну, — твердо сказал Иуда. — Чтоб не было такого: один — богач, у него хлеб на три года вперед, а у бедняка горбушки нет на обед.
— А как со скотом, с одеждой? — поинтересовался Абдильда.
— Тоже поровну, — объяснил Иуда. — У вас ничего нет, вам делить легко.
— Вон у Абдильды сепаратор есть, — сообщил Телеген. — Как его разделишь, когда он один?
— А чего его делить? — сказал Иуда. — Каждый, кому надо, приходит и пользуется, вот и все.
— Хорошо бы, — вздохнув, одобрил Кудайназар. — Только ничего из этого не выйдет, начальник. Не так люди сделаны, люди друг на друга только в плохом похожи. А в хорошем — каждый свою собственную тропинку ищет, и за эту тропинку соседу горло по всем правилам перегрызет.
— Ничего не получится, — повторил Кудайназар утром, провожая Иуду в обратный путь. — А правда — жалко.
Они договорились на том, что кто-нибудь из людей Алтын-Киика будет дежурить на перевале — не появятся ли чужие люди на тропе, ведущей к кишлаку. Иуда хотел было настоять на том, что — не появятся ли басмачи, но Кудайназар крепко стоял на своем.
Так и осталось в устном договоре: «чужие люди», не важно кто — киргизы, узбеки или русские.
Гульмамаду караульная служба пришлась по вкусу: он перед перевалом петельные силки ставил и ловил сурков. Кроме того, Гульмамад был человеком мечтательным и на самом деле любил одиночество. Сидя в палатке, завернувшись в овчинную шубу, он часами пел песни, составленные из случайных приятных слов: перевал, сурок, Гульмамад, небо и земля. Пел он то чуть слышно, то во весь голос; пение это получалось у него печальным, но вовсе не безысходным. Гульмамад не смог бы вот так петь в своей алтын-киикской кибитке, среди людей — и поэтому уединенное сидение на перевале было ему еще милей: он чувствовал в себе проснувшуюся творческую силу и приятно волновался.
Драная Гульмамадова палатка поставлена была таким образом, что, даже не вылезая из нее, можно было просматривать спускающиеся к Кзыл-Су борта ущелья до самого поворота, далеко за Большим камнем. Сам камень казался отсюда коричневым кубом, аккуратно приклеенным ребром к желто-зеленому склону. Шнурок тропы скорее угадывался, чем был виден, но, поднося к глазам полученный от Кудайназара бинокль, Гульмамад различал камни, поставленные торчком по краю тропы, на ее извивах, и отграничивавшие однорядную проезжую часть от пропасти.
Глядеть в бинокль было интересно, и Гульмамад заглядывал в него часто, иногда даже не прерывая пения. Тропа, как и следовало ей, была совершенно пуста. Это не то чтобы огорчало Гульмамада, нет; но ему все же хотелось, чтобы кто-нибудь, какой-нибудь верховой появился, наконец, из-за поворота. Почти не веря в такое появление, он, тем не менее, вглядывался до ломоты в глазах и, откладывая бинокль, испытывал легкое и краткое разочарование.
Когда всадники появились, он первым делом испугался: их было пятеро, они ехали цепочкой, над их плечами торчали, как черные прутики, винтовочные стволы. Поспешно выбравшись из палатки, Гульмамад вскочил на своего мерина и поскакал к кромке перевала — туда, где были сложены в кучи смолистые ветви арчи. Побрызгав керосином, он зажег пять костров; ударил густой сизый дым, пронизанный рыжими стрелами пламени. Недолго потоптавшись у огня, Гульмамад вернулся к своей палатке. Всадники ехали не спеша, казалось, что они почти не приблизились. Покрутив настройку бинокля, Гульмамад снова их пересчитал: да, пятеро.
Теперь оставалось только ждать — тех пятерых и Кудайназара.
Кудайназар прискакал с Абдильдой и Телегеном. Спрыгнув с седла, он рванул из рук Гульмамада бинокль: те пятеро прошли уже полдороги от поворота ущелья к Большому камню. Отсюда, с перевала, тропа спускалась по травянистой долине — по ней можно было гнать лошадей галопом — и только километрах в трех от Большого камня, повисая над пропастью, сужалась до ладонной ширины. Тем пятерым не то что о галопе — о рыси невозможно было мечтать: их рослые кавалерийские кони, прижимая уши от страха, косили глазом в обрыв и еле переступали ногами.
— Давай так, — уже вдев ногу в стремя, сказал Кудайназар: — Ты, Гульмамад, езжай вниз и веди женщин и детей в пещеру Каинды. Сиди там до вечера. Если мы к ночи за тобой не придем — уходи в Таджикистан. Ну, давай!
Поднявшись в седло, Кудайназар цокнул языком, и его иноходец рывком взял с места. За ним поскакал Абдильда на длиннохвостом сивом мерине; порожние курджуны, свешиваясь, хлопали коня по бокам. Телеген ехал последним. Его коротконогая, резвая кобылка нервничала и скалила зубы, чуя тяжелого Кудайназарова жеребца.
К Большому камню подъехали шагом, оглаживая припотевших, разгоряченных коней. На затененной площадке было просторно, прохладно. Вот здесь отдыхал Кудайназар с Кадамом, возвращаясь с заставы домой. Что-то такое тогда случилось хорошее в ущелье: киики прошли или улары пролетели… Ну, не важно.
— Привяжи! — бросив повод Телегену, Кудайназар бегом обогнул Большой камень и поднялся в скальную расселину — тесную, с почти ровным дном, защищенную от тропы естественным каменным бруствером.
Абдильда, пыхтя, поспевал за Кудайназаром в своих кожаных калошах.
Бинокль был уже ни к чему: те пятеро ехали в пяти сотнях метров.
— Нагнись! — прошептал Кудайназар, и Абдильда послушно опустился на землю.