- Куда уеххла? - повторил Серов.

- С Хосяком уехала. Куда ж еще. На семинар, на дачу. До конца недели, видать, уехала.

Бледно-сиреневое, стекающее по краешку полусомкнутых век вмиг подсыхающими чернилами солнце уже поднялось высоко, стало жечь сильнее, стало менять свой цвет на сизо-фиолетовый по краям, а посередине черно-желтый, стало каменеть, ссыхаться, стало обваливаться тихо...

"Брешет Санек. Как псина вонючая, брешет! Не могла она меня одного тут оставить!" Серов медленно обтек взглядом двор, отграниченный от мира многометровым крепким забором. Двор жевал обычную свою жвачку. Сплевывал эту жвачку и перекатывал до беспамятства что-то похожее на дергающуюся в кривулечных шеях, свербящую в усыхающих, свернутых набок пенисах, из ничего себя творящую жизнь. Шестьдесят человек шатались по двору, стягивались в водовороты, попадали в невидимые постороннему глазу, но ими самими хорошо ощущаемые воронки; людей этих тошнило, рвало, вынимало из них загустевшее застойное семя, жестяной проволокой выдергивало из дымных поганых ртов дикую и неуправляемую внешнюю речь. Они шли не останавливаясь, переругивались, хлюпали носами, вспоминали давно покинутые дома, показывали санитарам кукиши, трясли перед ними тряпьем. Как мелкие базарные никому не нужные сумасшедшие, они менялись на ходу какой-то мелочью, ныли, страдали, выли. Они шли, как ходит вокруг грубых комков ночи нежно-телесная земля, как стайка лишенных воли сурков идет за хитрым дударем, нанимаемым каждую осень слепым помещиком, бывшим владельцем больницы и ее окрестностей, помещиком, живущим - как знал Серов - второй век здесь же, рядом, и не умирающим почему-то ни от власти, ни от суховеев, ни от чумы...

Здесь-то, в этом кружении, на этом скрипучем карусельном ходу, пристроился к Серову маленький, аккуратно вылизанный, припудренный и припомаженный человечек.

Человечек этот ни молодой, ни старый, человечек безвозрастный был в красном бархатном женском халате до пят, ножки его были обуты в круглоносую детскую обувь. Ножкой маленькой, китайской он на ходу и пришаркнул, представился:

- Воротынцев. Бывший лекарь. Ныне - лишен диплома. Вы, я вижу, на пределе. Еще круг-два, и свалитесь. Остановиться хоть на минуту можете? Я ведь сам с этого начинал. Я вам постараюсь помочь. Только...

Но круг уже затянул Серова, всосал его, человечек безвозрастный отстал, голос его истерся о шаркотню, притопы. Серов крутил головой из стороны в сторону, озирался и оглядывался, но человечек пропал напрочь.

Во время одного из таких озираний Серов заметил петуха. Черный, с седым оплечьем, голоногий, худой, с обломанной и волочившейся левой шпорой, петух крался совсем близко, крался вверх по подъему крыши боковой, отходившей от основного корпуса пристройки. Крыша пристройки подводила прямо к окнам инсулиновой палаты. Окна в палате были открыты, и, похоже, петух направлялся именно к ним. При каждом шаге петух глубоко проваливался в колышущийся пух шейного оперенья. Петух крался к окнам по круто уходящей вверх крыше и торопливо, но все же отчетливо, так, что это было вполне ясно проходившему рядом Серову, клекотал: "Сука-падла-пирожок, сука-падла-с-мясом..." Петух клекотал, царапал крышу когтями, с шумом выталкивал из себя только что втянутый нежный запах тел, жженый сахарок глюкозы, и от этого выдоха нежные души инсулинников, бьющиеся в телах, как в высосанных шприцем ампулах витает душок лекарства, наполняли все пространство над крышей и ниже нее своим физически ощутимым верещаньем и страхом.

Петух вызвал у Серова какую-то неожиданную гадливость и ненависть. Он липко плюнул, побрел дальше, прочь, и сердце его, как и сердца инсулинников, сжалось.

Но не от страха, а от досады, гнева и утомления всей этой беготней, круженьем по больничному двору.

Но не все больные кружили по двору.

Близ соляр, но не лежа, как полагалось, а сидя на стульях, устроились несколько привилегированных больных. В чем конкретно состояли их привилегии, Серов не знал, но было ясно, что и Полкаш, и Цыган, и Марик живут в закрытом отделении в свое удовольствие, живут - горя не знают...

Полкаш, средних лет, говорливый, черноглазый, с бородавками под каждым глазом и на верхней губе подполковник, зарубивший тесаком с четырех ударов жену, слушал шептавшего ему что-то в шею Цыгана. Правда, слушал вполуха, и узкоплечий, крашенный в рыжий цвет Цыган вынужден был повторять что-то снова и снова. Рядом с Полкашом сидел, выпятив живот и закрыв глаза, Титановый Марик. Серо-стальной цвет лица и бесконечные разговоры о титановых зубах, разговоры хитрые, ведущиеся на грани вменяемости и невменяемости, делали Марика непонятным и опасным.

- Ты думаешь, он прикидывается? - спросил внезапно Полкаш и глянул на ковыляющего мимо Серова. - Где-то я его видел... - добавил еще злей и громче Полкаш, и Цыган замахал рукой: "Тише!", Марик открыл глаза, а Серова страхом швырнуло в конец двора.

- А ну давай его сюда! - крикнул вдруг Полкаш.

"Что? Что они могут знать? Откуда такие мысли! Брось! Брось! - не замечая, что успокаивает сам себя словами Хосяка, размышлял Серов. -Обыкновенные больные, Полкаш - явный параноик, так и Калерия сказала, они ничего заметить не могли, разве что подслушали нас где-нибудь... Но нет, и этого быть не могло! Гнать!

Гнать эти дурацкие мысли. Нашелся разведчик! Нашелся заговорщик! Гнать! Гнать!"

- Давай сюда! Да...

Дальнейшего Серов уже не слышал. Чувствуя, что теряет сознание от тоски и страха, он сделал несколько шагов в сторону и повалился на нагретые солнцем соляры. И полетели сквозь него, перед тем как совсем исчезнуть, блескучие перламутровые ноготки Калерии, мерцание Чистых прудов, полилось горячее лиловое солнце, вошли в кончики пальцев и краешки губ все имевшиеся в больнице иголки.

- Серов! Встать!

Это уже во сне, это уже в обмороке, это не ему уже кто-то крикнул слабо. "Санек?

Следователь? Прокурор? Глубже, глубже в обморок, в полунебытие, полубытие, откуда не достанут, не вынут!"

- Встать!

И пауза, и тишина. Ждут? Выследили? Вжаться, вжаться в соляры! Он в обмороке, ему дурно, дурно. Без всяких шуток. Врача? Врача нет... Надо дождаться, дождаться Калерии, чтобы заступилась, чтобы сказала: он болен, не трожьте его! А пока что - в обморок, тихой мышью серой, в дырочку, в дырочку, затеряться в обморочных пространствах, пропасть в них, скрыться за гуляющими свободно без хозяев по двору душами офицеров-параноиков, цыган, зубастых техников...

- Ну, вставай, вставай, Серов! Работать некому. Бери метелку. Двор мети...

"Открыть? Открыть глаза? Сколько времени прошло?"

- Ну, вставай. Я не Калерия Львовна, шутковать с тобой не буду...

"Это Санек? Санек или..." Теперь уже настоящий долго желанный и долго искавшийся обморок поволок Серова вниз, в бездну, вниз... И уже на лету показалось: мозг его разделился надвое, а душа, как высохшая чесноковина, распалась на дольки. И одна долька, одна невесомая частица ее, преодолев мигом огромные расстояния, затрепетала вдруг у заместителя окружного прокурора Дамиры Булатовны Землянушиной (от которой Серов и получил приглашение зайти в прокуратуру) меж пальцев. Долька эта безвесная, долька эта сухмяная стала вместе со словесной шелухой перепархивать со страницы на страницу, но все никак не могла как следует улечься, втереться в тоненько, скверно прошитое "Дело". И Дамира Булатовна, одетая в полный костюм правосудия - сине-сиреневый китель со значком и петлицами и такого же цвета длинная, не без кокетства зауженная юбка, - и Дамира Булатовна, несмотря на острые лаковые свои коготки и приросшие к пальцам невидимые крючочки, не могла эту дольку, эту летающую плоть, эту душу и суть открываемого вновь "Дела" ухватить, подколоть, рассечь. И потому через несколько минут в раздражении великом "Дело" захлопнула.

"Каков негодяй", - хотела вымолвить про себя Дамира Булатовна, но, вовремя вспомнив, что негодяями людей можно называть лишь после приговора суда, словцо это проглотила, а "Дело" отправила назад, бьющему баклуши и играющему в шахматы в служебное время следователю Ганслику.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: