Каждую свободную минутку Конрад упражнялся в музыкальной комнате, где он осваивал технику игры сначала левой и правой рукой в отдельности, потом обеими вместе. Месье Латур поправлял его все реже и реже, все чаще он просто слушал его, до глубины души потрясенный тем, что видит перед собой великий талант, а может даже и маленького гения.
Так продолжалось до «Комариной свадьбы».
Стоило ему только заиграть «Комариную свадьбу», как руки переставали повиноваться. Правая вела мелодию, левая аккомпанировала, но никак не желала смириться с этой ролью.
До «Комариной свадьбы» Конраду казалось, что его руки словно пара хорошо выдрессированных цирковых лошадей, которые то пускаются вскачь с развевающимися гривами, то встают на задние ноги, вскидывая вверх передние. Мозг одновременно посылал рукам идентичные команды, и они идентично их исполняли. Иногда двигаясь параллельно, иногда навстречу друг другу, но всегда, так сказать, в ногу — в одинаковом ритме и темпе.
— Это еще вернется, — говорил месье Латур, — вначале у многих так.
Но с каким бы ожесточением ни упражнялся Конрад, его руки по-прежнему оставались непослушными, как две марионетки, которых кто-то дергал за две одинаковые ниточки. «Комариная свадьба», шуточная богемская песенка, положила конец его карьере пианиста.
Через полгода после начала занятий Латур махнул рукой на своего лучшего ученика. Он еще пытался какое-то время уговорить Конрада перейти на другой инструмент. Но только фортепьяно, и только оно, было его инструментом. Тайком он еще несколько месяцев упражнялся на «клавиатуре», нарисовав ее на матерчатом валике. Во сне он мог исполнить труднейшие басовые и скрипичные партии. Но стоило ему только приказать одной руке нарушить ритм, как другая бежала за ней, словно собачка на поводке.
Конрад Ланг знал наизусть партитуры всех вальсов и ноктюрнов Шопена и фортепьянные партии всех основных концертов для фортепьяно с оркестром. Он узнавал по туше ведущих пианистов с первых же тактов. И если ему не суждено было завоевать признание в ближайшем окружении, то произвести несколькими виртуозными пассажами, исполненными одной рукой или параллельно двумя, неизгладимое впечатление поздно ночью в баре, где тапер еще не знал его, удавалось всегда.
Из Томаса Коха, напротив, получился обычный любитель среднего класса, лишенный всяческого вдохновения.
Такси остановилось перед «Розенхофом». Конрад решил про себя, что у него не то настроение, чтобы сидеть в квартире одному. Он расплатился, отдав последнюю мелочь шоферу на чай — один франк и двадцать раппенов, сумма, которой он даже слегка устыдился. Как и все те, кто зависим от щедрости других, он ненавидел скаредность.
Поднявшись по трем ступенькам в «Розенхоф», он раздвинул тяжелые, с пластиковыми краями портьеры, в нос ему ударил чад, пивные пары и запах фритюрного масла, из зала доносился ровный гул мужских голосов — работяги урывали для себя полчасика после работы перед тем, как отправиться по домам. Он повесил пальто на вешалку, где уже не осталось ни одного свободного крючка, положил шляпу на пустую полку сверху и прошел к своему постоянному месту за столиком. Мужчины сдвинулись. Один из них встал и принес для него стул. В «Розенхофе» Конрад пользовался уважением: единственный, кто всегда был при галстуке, единственный, кто разговаривал на пяти языках (не считая познаний в греческом), единственный, кто вставал, если вдруг к столу подходила женщина. Кони был элегантен, образован, однако «не задирал нос», как выражались в «Розенхофе», и не думал, что с него убудет, если он выпьет кружку пива с токарями, подметальщиками улиц, кладовщиками и безработными.
Поначалу завсегдатаи «Розенхофа» встретили Конрада Ланга в штыки. Но чем больше просачивалось сведений из его жизни, тем больше его воспринимали здесь как своего. Многие из завсегдатаев работали в близлежащем монтажном цехе No3 одного из заводов Коха. Кони никогда ни на что не жаловался. Даже когда он бывал в подпитии, никому не удавалась спровоцировать его ни на один злобный выпад в адрес Кохов. А напившись вдрызг, он, если речь заходила о Кохах, обрывал себя на полуслове и прикладывал палец к губам: тссс! Но иногда все же он пускался в откровения.
Конрад Ланг являлся внебрачным ребенком служанки Кохов. Когда умер старый Кох, она стала прислуживать молодой вдове, мачехе Томаса Коха. Они были как две подружки. Вместе объездили весь мир: Лондон, Каир, Нью-Йорк, Ницца, Лисабон. Так продолжалось вплоть до начала войны. Мачеха Томаса вернулась тогда в Швейцарию, а мать Кони осталась в Лондоне — она влюбилась там в немецкого дипломата, скрыв от него, что у нее есть Кони.
— Как скрыла? — спросил кто-то из сидевших за столом, когда Кони впервые рассказывал свою историю.
— Она привезла меня в Швейцарию, в Эмментальскую долину, оставила там вроде бы на время у одного хуторянина и с тех пор больше не показывалась.
— Сколько тебе тогда было?
— Шесть.
— Свинство.
— Пять лет я ишачил на него. И крепко. Вы ведь знаете, что такое эмментальские крестьяне.
Кое-кто сочувственно кивнул.
— А когда из Германии перестали поступать деньги, этот куркуль вытянул из меня все про Эльвиру. И повез меня к ней, чтобы стребовать с нее денег. Но оказалось, что она вообще ничего про все это не знала, и тогда она оставила меня у себя.
— Ну хотя бы это как у людей.
— С тех пор я и рос практически как брат Томаса Коха.
— А почему сейчас ты сидишь здесь и Барбара записывает тебе все в долг?
— Об этом я и сам себя спрашиваю.
Для постоянных клиентов «Розенхофа» Конрад Ланг стал единственной возможностью приобщиться к тайному миру верхушки общества. То, что он рассказывал про них, только подкрепляло их подозрения. Другой причиной особого статуса Конрада Ланга в «Розенхофе» стали его отношения с Барбарой, здешней барменшей. Он был единственным клиентом, кого она удостоила чести пить у нее в кредит. Но даже если не считать того, что она не провела через кассу, сумма уже приближалась к семистам франкам. По понедельникам, получив карманные деньги, Кони возвращал ей иногда пятьдесят или сто франков. Но в последнее время стал пить все больше, а деньги возвращал все реже. Барбара Сама удивлялась своей щедрости. Она не относилась к тому разряду людей, кто раздаривает налево-направо. В этом году ей исполнилось сорок, и до сих пор ей тоже еще никто ничего не подарил. Когда она смотрелась в зеркало, у нее не возникало надежды, что в жизни ее что-то радикально изменится.
Но Конрад Ланг задел в ней какую-то струну: в нем было нечто благородное — по-другому она не могла это назвать. И как он одевался, как вел себя, даже если был в стельку пьян, как говорил, и прежде всего как держал себя с ней. «Милорд», пришло ей на ум — так пела Эдит Пиаф (которую она терпеть не могла), — когда у Конрада Ланга во время его третьего посещения кабака вдруг навернулись на глаза слезы.
Барбара была самой ярой его защитницей. Если кто-нибудь в «Розенхофе» высказывался в том смысле, что бывает судьба и потяжелее, она тут же кидалась в бой: «Всю жизнь быть игрушкой-лакеем при Томасике? Тот вылетел из гимназии — и Кони пришлось отправиться за ним в интернат! Тот вылетел и из интерната — и Кони вместе с ним! Тот не смог получить ни одной профессии, так и Кони не дали по-настоящему ничему выучиться. Когда же Томасу исполнилось тридцать, он женился, и Кохи пристроили его на одной из своих фирм. А Кони остался в дураках».
Ее единственная подруга Дорис Мааг, женщина-полицейский, заметила однажды: «И в тридцать еще можно кое-чему выучиться», но Барбара опять встала на его защиту:
— Он пытался. И хоть ничему путному не выучился, зато приобрел манеры. И много связей с той поры, когда был вместе с Томасом.
— А на что он жил?
— Сначала брал в долг у дружков Томаса. А когда тем надоело, что он не возвращает долгов, — за счет мелких услуг все для них же: присмотреть за яхтой в межсезонье, составить компанию чьей-нибудь престарелой матери, временно поработать управляющим на вилле — такие вот дела.