8 ХРУСТАЛЬНАЯ КРОНА. ЛОД

Самолет, следовавший рейсом из Нью-Йорка, приземлился через сорок пять минут. Спускаясь по трапу, Вадим Соловьев вертел головой, оглядывался — но почти ничего нельзя было различить и увидеть в теплой тьме ночи, кроме хрустальной горстки огней, рассыпанных по краю аэродромного поля. Там — с его охраной, с его пограничниками, с его шестиконечными звездами на паспортных штемпелях — там был еврейский аэропорт, связанный некоей живой пульсирующей нитью с киевским Бабьим яром и, значит, с той незнакомой старухой, которую немцы убили в 41-м году и которая приходилась Вадиму Соловьеву бабушкой. А черный воздух над бетоном поля не был связан ни с кем и ни с чем, он существовал для всех одинаково.

Вадим Соловьев спешил из этой ничейной ночи к свету аэропорта, спешил без оглядки переступить порог этой странной страны, которая почему-то оказалась его страной. Бог, судьба или случай привели его сюда, он никому не служил ни семь, ни два раза по семь лет вот за эту полученную в Нью-Йорке бумажку, дающую ему право за страну Израиля. Странно, странно! Та старуха, выходит, своей кровью оплатила эту бумажку почти сорок лет назад, та незнакомая старуха, о которой он никогда раньше не вспоминал и к которой испытывал теперь запоздалую, робкую признательность. Так вот получилось, без всякого в том участия Вадима Соловьева, что братская могила Бабьего Яра связывает его, Вадима, семью, его корни с хрустальной кроной, сверкающей на краю поля. Странно.

Он неуверенно предъявил свою бумажку девушке в полицейской форме, и та, не находя в этом ничего странного, провела его к какой-то боковой двери, за которой начиналась широкая однопролетная лестница, ведущая вверх. «Добро пожаловать на Родину!» было написано на щите перед входом в большой безлюдный зал с сотней кресел посередине.

Стеклянная дверь зала была заперта; заглядывая вовнутрь, Вадим нажал белую кнопку звонка. На звонок явился высокий молодой человек, не старше Вадима, и, отперев, молча протянул руку за Вадимовой бумажкой.

— Родились в Киеве? — пробежав бумажку, спросил молодой человек. — Говорите по-русски? Идемте со мной.

В маленькой комнатке он усадил Вадима за стол и, то и дело сверяясь с бумажкой, заполнил опросный лист, а потом какую-то синенькую книжечку и, вложив в нее деньги, сказал:

— Держите, с этим вы пойдете и получите паспорт… Будет хорошо. Так у нас говорят: будет хорошо! Но — когда? Этого евреи не знают, это знает Бог. Хотите получить молитвенные принадлежности?

— Какие принадлежности? — переспросил Вадим.

— Кипу, тфилин, талит, священные книги, — перечислил молодой человек. — Это бесплатно. Берет, кто хочет. Кто не хочет — не берет… Ну, так как? Берете?

— Но я никогда не был в синагоге… — промямлил Вадим Соловьев.

— Значит, не берете, — подвел итог молодой человек. — Я, когда приехал, тоже не взял. С тех пор прошло уже десять лет, и я об этом ни разу не пожалел. Будьте здоровы!

— А куда мне теперь идти? — робко справился Вадим. — Вы меня извините, но у меня здесь никого нет, и ночь…

— Ясно, что не день, — согласился молодой человек. — Вам в Нью-Йорке ничего не объяснили? Мы вам сейчас дадим машину и отправим вас на полгода учить иврит в Кфар-Ям, это рядом с Тель-Авивом. Багажа у вас много?

— Нет багажа, — сказал Вадим Соловьев. — Вот это — все, — он указал на баул у своих ног и на пишущую машинку.

— Это все? — подивился молодой человек. — Ну, что ж, бывает… Вон ваш шофер идет, он вас отвезет.

Шофер, крупный молодой толстяк с розовым лицом, сообщил Вадиму, что он родом из Кишинева, что все будет хорошо и что унывать в Израиле не следует ни при каких обстоятельствах. Потом он спросил, нет ли у Вадима охотничьего ружья на продажу.

Они спустились вниз и, беспрепятственно миновав таможенный заслон, вышли на улицу. После охлажденного кондиционерами воздуха аэропорта душная тьма ночи приняла Вадима Соловьева, но он, настроенный торжественно и благодарно, не почувствовал духоты: ему ни с того, ни с сего дали машину до этого самого Кфар-Яма, и голубую книжечку, и деньги, и даже предложили эти молитвенные штуки. Но нельзя же хватать все, что тебе дают, это просто бессовестно.

— Ты постой вот здесь, я сейчас машину подгоню, — сказал шофер.

Вадим Соловьев терпеливо стоял, где ему было указано, когда двое санитаров пронесли мимо него носилки с телом, укрытым одеялом с головой. Открыв заднюю дверцу «Скорой помощи», они втолкнули носилки в машину, и один из них сел за руль.

Вадим нехотя вспомнил комнату Лира, и как Володя Бромберг сказал: «Мы всегда своих хороним, хоть нищий, хоть кто…»

А потом подъехал шофер, и Вадим, уже сидя в кабине, сказал как бы между прочим:

— А тут, знаешь, пока ты ходил, мертвеца какого-то пронесли.

— Да, — кивнул шофер. — Зарезали одного парня в уборной. Но ты не бери в голову — у нас это редко бывает! Забудь, и все.

И, пока ехали до Кфар-Яма, Вадим Соловьев добросовестно старался забыть об этом досадном происшествии.

Еська, двадцатилетний Вадимов сосед по комнате в общежитии Кирьят-Ям, не занял в его жизни никакого места, как не отведено в жизни человека места для радиоприемника, звучанием или приемистостью которого можно, однако же, искренне восхищаться. С утра и до позднего вечера этот Еська слушал портативный магнитофон, который он повсюду таскал с собою: в столовую, на пляж и к воротам общежития, где он, сидя на модернизированном подобии завалинки, лузгал семечки и коротал время в беседах со своими приятелями. Песни у него были разные: битлы, и Высоцкий, и японские сексмелодии, состоящие из стонов, выкриков и сухого барабанного постука. Свои планы на будущее Еська изложил Вадиму Соловьеву в первое же утро знакомства:

— Вот расторгуюсь до конца и махну в Штаты. А что мне тут делать!

Затем, под «Желтую субмарину», последовал перечень того, что подлежало распродаже:

— Швейная машинка, бильярдные шары, стол рижский, бинокль театральный, лодка резиновая без мотора, набор матрешек и еще кое-что, по мелочам.

Весь этот товар, частично уже ликвидированный, был привезен из России для продажи.

— Я не жалею, что приехал, — сидя на мраморной завалинке, объяснял свою жизнь Еська. — Тут тепло, море, как в Сочи, и Израиль посмотрел. И, потом, в Америке мое барахло и за полцены не спихнешь, а здесь берут. Приеду в Штаты — на первое время хватит перебиться.

Познакомившись с проектами своего соседа, Вадим потерял к нему интерес. На Еськины расспросы о Нью-Йорке он мычал что-то невразумительное и выходил из комнаты. Впрочем, Вадим Соловьев не испытывал к Еське враждебных чувств.

Важная информация о жизни в общежитии стекалась к новичку со всех сторон. Завтрак — в восемь, обед — в два, ужин — в семь. В саду напротив можно по вечерам воровать апельсины. Кормят бесплатно, но денег на удовольствия не дают. Американская девка с третьего этажа не возражает против русских ребят, но она слишком толстая и с ней не о чем говорить. Билеты в кино дико дорогие. Подрабатывать можно на картонажной фабрике — грузчиками или в сумасшедшем доме — санитарами. Директор общежития — сука и фашист.

Несмотря на подлость директора и досадную чрезмерность американки с третьего этажа, молодые постояльцы жили весело и, главное, совершенно независимо от начальства. Кроме того, здание общежития было красиво, и это тоже понравилось Вадиму Соловьеву.

Директор Боря Фрумкин вызвал его для знакомства на второй день по приезде. То был довольно плотный человек лет сорока с большим лицом и круглыми голубыми глазками то ли младенца, то ли садиста. Скучная полуулыбка была не к месту на его лице; так улыбаются люди, здоровье которых, по их мнению, оставляет желать лучшего.

— Вам, наверно, уже известно, — не подымаясь из-за стола и не предлагая Вадиму сесть, сказал Боря Фрумкин, — что Кфар-Ям — ульпан для молодых одиночек. Пьянствовать я тут не разрешаю, приводить посторонних на ночь не разрешаю. Вот вы пишете в вашей анкетке, что вы — писатель. А что вы умеете делать, кроме этого?

— Да, я писатель, — сказал Вадим Соловьев немного в нос. — А вы, как я понимаю — комендант общежития. Вы кроме этого что-нибудь умеете?

— Я директор центра абсорбции для новых репатриантов, — немного повысил голос Боря Фрумкин, и глазки его сделались свирепыми. — И я вам по долгу службы советую пойти на курсы счетоводов. У нас тут писателей хватает. Каждый второй еврей или музыкант, или писатель. Есть еще курсы программистов.

— Я, знаете ли, сам хочу во всем этом разобраться, — сказал Вадим. — Я для этого и приехал.

— Мы сюда приезжаем, чтобы жить в еврейской стране, строить ее и защищать, — назидательно поправил Боря Фрумкин. — Соловьев — это ваш литературный псевдоним?

— Нет, зачем же, — сказал Вадим. — Вы хотите спросить, еврей ли я? Да, по бабушке. Этого разве недостаточно?

— Это не мое дело, это дело министерства внутренних дел, — сказал Боря Фрумкин. — Если захотите на курсы, напишете заявление.

— Знаете, я пойду, если можно, — сказал Вадим. — Рад был познакомиться.

— Идите, — кивнул Боря Фрумкин. — Нелегко вам тут у нас придется.

В этом своем прогнозе он не ошибся.

Выйдя от директора, Вадим Соловьев угрюмо предположил: «Этот мелкий мерзавец доживет без хлопот лет до ста. Он знает, как надо жить, тайные пороки его не грызут. Ему даже, кажется, не жарко в его пиджачке с короткими рукавчиками. Интересно, получает ли он творческое удовлетворение, когда пишет резолюции на своих вонючих бумажонках?»

Вадим Соловьев ошибался совершенно.

Боря Фрумкин втянется в биржевую игру, вложит в нее и деньги, и душу и умрет от искреннего горя, от инфаркта, над губительным для него листком «Биржевого вестника», на сорок шестом году жизни, на девятом году по приезде в Израиль из Даугавпилса, что в Латвии. Ни один из его подопечных не пойдет за его похоронными носилками. В дневнике покойного, кроме пронумерованного перечня случайных любовниц, их возраста и специфических примет, вдова с изумлением обнаружит такую запись: «Всю свою жизнь я мечтал о писательской карьере и о славе. Только биржа сумела подавить во мне эту страсть. Власть над деньгами куда сильней власти над душами».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: