По чести говоря, с того момента как проявилась злонамеренная воля Мальпертюи – а она не заставила долго ждать его обитателей, – я сделал лишь весьма слабые попытки что–либо понять, а окружавшие меня старались и того меньше.
Мой добрый учитель аббат Дуседам как–то сказал:
– Бесполезно ждать, чтобы сновидение само раскрыло свой глубинный смысл.
Это из книги его комментариев, с трудом получившей imprimatur[8] от церковных властей; что же касается заключительной фразы, то ее с раздражением вычеркнул цензор:
– У Бога и Дьвола не спрашивают: почему?
А сейчас… почему я скрылся здесь, в убежище позора, в ненавистном домишке мамаши Груль?
Не могу пожаловаться – за всю свою жизнь я не наслаждался столь безмятежным спокойствием, как здесь, никогда еще не испытывал подобного чувства полного душевного отдохновения.
Преследующие меня силы тьмы, возможно, забыли обо мне, как это не раз случалось и в самом Мальпертюи.
Я пребываю в чудесном состоянии почти абсолютной свободы – делаю что хочу и как хочу.
Дальний квартал, где я живу, отделен от основной части города рекой и каналом, через которые довольно далеко друг от друга перекинуты лишь два моста.
Ни единая душа не знает меня здесь: до переезда в Мальпертюи я вел замкнутый образ жизни с Элоди, Нэнси да еще аббатом Дуседамом – мой превосходный наставник называл это жизнью внутренней, по большей части обращенной к проблемам духа.
Красивые слова, но пустые – теперь я чувствую всю их суетность.
Когда я возвращаюсь в дом, мамаша Груль открывает дверь на звонки и, жадно урча, хищно хватает протянутые ей крупные монеты.
Сиренево–голубая комната превосходно содержится; здесь я предаюсь долгим, безмятежным мечтаниям, порой меня тешит мысль дождаться здесь конца своего существования, хотя именно на этой сцене разыгралась одна из самых мрачных трагедий моей жизни.
На самом берегу канала я открыл вполне пристойную таверну, где необщительные моряки опустошают огромные блюда съестного и огромные кружки пива; никто не пытается со мной познакомиться, и я отвечаю окружающим тем же счастливым безразличием.
Единственное исключение в этом приюте мира и забвения я делаю для молодой женщины, занимающей весьма скромное и не очень определенное положение в таверне: она моет посуду, убирает, подает на стол, а может быть, удовлетворяет и более низменные потребности клиентов. Ее зовут Бетс, у нее волосы цвета золотистых льняных оческов и немного расплывшаяся талия.
Ближе к вечеру, когда трое–четверо моряков, с удовольствием засиживающихся допоздна, уделяют все свое внимание сложной и безмолвной партии в карты, Бетс подсаживается за мой столик, удаленный от игроков, и не отказывается от подогретого вина с пряностями, которое я ей предлагаю.
Как–то само собой случилось, что мы стали очень откровенны друг с другом.
И однажды я рассказал ей все.
Была почти полночь, когда я закончил свой рассказ.
Последние посетители расплатились по счету и удалились, попрощавшись; хозяйка, личность незначительная и ко всему безучастная, покинула свой пост за стойкой и оставила нас одних; с улицы в ставни били шквальные порывы ветра.
Сложив руки на коленях, Бетс смотрела поверх меня на длинный язычок газового пламени, плененный в стеклянном рожке.
Она молчала, и ее молчание тяготило меня.
– Ты не веришь, – прошептал я. – По–твоему, я брежу и плету небылицы.
– Я бедная девушка, – отозвалась Бетс. – Евангелие и то с трудом читаю. С малолетства мне приходилось пасти гусей, помогать родителям добывать красную глину из вредоносной низинной почвы – они торговали кирпичом и черепицей. Меня воспитали в страхе Божьем и научили стеречься происков дьявола.
Я верю тебе, и сама, не понаслышке, знаю могущество дьявола и его приспешников.
В шестнадцать лет меня обещали в жены молодому человеку с добрым именем и обеспеченным будущим: его отец был рыбником на общинных прудах, и сын унаследовал бы его положение.
В ночь на Сретение, ты и сам об этом знаешь, нечистая сила особенно опасна для людей, и мой нареченный поддался искушениям Лукавого – получил от него шкуру волка–оборотня. Слишком поздно мы поняли, что немало запоздалых путников погубил он в этом мерзком обличье на проклятых дорожных распутьях.
Однажды мой отец обнаружил страшную шкуру в развилке ивового дерева. Тут же развел он из сухих поленьев костер побольше, чтобы поскорее сжечь чудовищную личину.
Вдруг издалека донесся ужасный вопль – к нам бежал мой жених, обезумевший от ярости и муки.
Он бросился в огонь, чтобы вытащить уже занявшуюся шкуру, да кирпичники и землекопы удержали его, а отец подтолкнул шкуру в огонь пожарче, так что вскорости от нее осталась лишь кучка пепла.
И тогда мой нареченный разразился жалобными стенаниями, признал свои грехи и скончался в ужаснейших муках.
Я покинула родную деревню, не в силах оставаться там, где пришлось пережить этот ужас.
Так разве могу я не поверить тебе?
Она совладала с волнением и продолжала:
– Кабы несчастный мой жених собрался с мужеством, пал в ноги священнику и признался в свершенных злодеяниях, он мог бы спастись даже в мире сем, и душа его не терпела бы теперь вековечную муку. Ах, заговори он тогда со мною о своем горе, как ты, думаю, удалось бы помочь ему.
– О, правильно ли я понял? – спросил я тихо. – Ты бы и мне помогла?
Милая улыбка осветила ее лицо:
– Ну а как же иначе? И тебе помогла бы, только не знаю, как. Все, о чем ты рассказал, такое таинственное и темное, мрак окружил тебя и не отпускает!… Дай мне подумать этой ночью; срок небольшой, и пока я буду размышлять, не выпущу из рук четки, привезенные из Святой Земли: в кресте на четках сокрыт кусочек мощей, говорят, чудодейственных.
Она снова улыбнулась; в этот момент в ставень трижды постучали.
Ее рука легла на мою.
– Не выходи, это смерть стучит!
Мы оцепенели, испуганно и вопросительно глядя друг другу в глаза.
Ветер на улице вдруг утих, и в наступившей тишине раздался громкий голос:
– Я роза Сарона!
Невыразимым отчаянием звучала Песнь Песней – я узнал голос Матиаса Кроока.