Джек Лондон
Бесстыжая
Есть рассказы, которым безусловно веришь, — они не состряпаны по готовому рецепту. И точно так же есть люди, чьи рассказы не вызывают сомнения. Таким человеком был Джулиан Джонс, хотя, быть может, не всякий читатель поверит тому, что я от него услышал. Но я ему верю. Я так глубоко убежден в правдивости этой истории, что не перестаю носиться с мыслью войти участником в задуманное им предприятие и хоть сейчас готов пуститься в далекий путь.
Встретился я с ним в австралийском павильоне панамской Тихоокеанской выставки. Я стоял у витрины редчайших самородков, найденных на золотых приисках у антиподов. С трудом верилось, что эти шишковатые, бесформенные, массивные глыбы всего лишь макеты, и так же трудно было поверить в приведенные данные об их весе и стоимости.
— И чего только эти охотники на кенгуру не называют самородком! — прогудело у меня за спиной, когда я стоял перед самым большим образцом.
Я обернулся и посмотрел снизу вверх в тусклые голубые глаза Джулиана Джонса. Посмотрел вверх, потому что ростом он был не менее шести футов четырех дюймов. Песочно-желтая копна его волос была такой же выцветшей и тусклой, как и глаза. Видимо, солнце смыло с него все краски; лицо его во всяком случае хранило следы давнего, очень сильного загара, который впрочем, уже стал желтым.
Когда он отвел взгляд от витрины и посмотрел на меня, я обратил внимание на странное выражение его глаз — такие глаза бывают у человека, который тщетно силится вспомнить что-то необычайно важное.
— Чем вам не нравится этот самородок? — спросил я.
Его рассеянный, словно отсутствующий взгляд стал осмысленным, и он прогудел:
— Чем? Конечно, своими размерами.
— Да, он действительно очень велик. И таков он, конечно, на самом деле. Вряд ли австралийское правительство решилось бы…
— Очень велик! — прервал он меня, презрительно фыркнув.
— Самый большой из когда-либо найденных… — начал я.
— Когда-либо найденных! — В его тусклых глазах вспыхнул огонек. — Уж не думаете ли вы, что о всяком когда-либо найденном куске золота пишут газеты и энциклопедии?
— Ну что ж, — сказал я примирительно, — раз не пишут, значит мы ничего о нем и не знаем. А если редкий по размерам самородок, или, вернее, тот, кто его нашел, предпочитает стыдливо краснеть и пребывать в неизвестности…
— Да нет же, — перебил он. — Я видел его своими глазами, а покраснеть не могу, даже если б и захотел, — загар мешает. Я железнодорожник по профессии и долго жил в тропиках. Поверите ли, кожа у меня была цвета красного дерева — старого красного дерева, и меня частенько принимали за голубоглазого испанца…
— А разве тот самородок был больше вот этих, мистер… э… — прервал я его.
— Джонс, меня зовут Джулиан Джонс.
Он порылся во внутреннем кармане и извлек конверт, адресованный этому лицу в Сан-Франциско до востребования, а я вручил ему свою визитную карточку.
— Рад познакомиться с вами, сэр, — сказал он, протягивая руку, и голос его прогудел, как у человека, привыкшего к оглушительному шуму или к широким просторам. — Я, конечно, слышал о вас и видел в газетах ваш портрет, но, хотя и не следовало бы этого говорить, я все-таки скажу, что ваши статьи о Мексике, на мой взгляд, гроша ломаного не стоят. Вздор! Сущий вздор! Считая мексиканца белым, вы делаете ту же ошибку, что и все гринго. Они не белые. Никто из них не белый — что португальцы, что испанцы, латино-американцы и тому подобный сброд. Да, сэр, они и думают не так, как мы с вами, и не так рассуждают и поступают не так. Даже таблица умножения и та у них какая-то своя. По-нашему, семью семь — сорок девять, а по-ихнему совсем не то, и считают они по-иному. Белое у них называется черным. Вот, например, вы покупаете кофе для хозяйства — допустим фунтовый или десятифунтовый пакет…
— Какой величины, вы сказали, был тот самородок? — настойчиво спросил я. — Как самый большой из этих?
— Больше, — спокойно ответил он. — Больше всех на этой дурацкой выставке вместе взятых, куда больше.
Он замолчал и пристально посмотрел на меня.
— Не вижу причины, почему бы не потолковать с вами об этом. У вас репутация человека, которому можно довериться, вы и сами, я читал, видали виды и побывали во всяких богом забытых местах. Я все глаза проглядел, высматривая кого-нибудь, кто взялся бы вместе со мной за это дело.
— Да, вы можете мне довериться, — сказал я.
И вот я для общего сведения оглашаю от слова до слова то, что он рассказал мне, сидя на скамье у Дворца изящных искусств, под крики чаек, носившихся над лагуной. Мы тогда же условились с ними встретиться. Однако я забегаю вперед.
Когда мы вышли из павильона в поисках местечка, где бы посидеть, к нему по-птичьи суетливо, как суетливо сновали у нас над головой чайки, подбежала маленькая женщина лет тридцати с тем поблекшим лицом, какие бывают у фермерских жен, и уцепилась за его руку с точностью и быстротой какого-нибудь механизма.
— Уходишь? — взвизгнула она. — Пустился рысью, а обо мне забыл.
Я был ей представлен. Мое имя, разумеется, ничего ей не говорило, и она недружелюбно посмотрела на меня близко сидящими, черными, хитрыми глазками, такими же блестящими и беспокойными, как у птицы.
— Уж не думаешь ли ты рассказать ему про эту бесстыжую? — заныла она.
— Погоди-ка, Сара, у нас ведь деловой разговор, сама знаешь, — жалобно возразил он. — Я давно ищу подходящего человека, и вот он мне встретился, так почему бы не рассказать ему все, как было?
Маленькая женщина промолчала, но ее губы растянулись шнурочком. Она смотрела прямо перед собой на Башню драгоценных камней с таким мрачным видом, что, казалось, самый яркий луч солнца не мог бы смягчить ее взгляд.
Мы не спеша подошли к лагуне и присели на свободную скамейку, с облегчением вытянув натруженные беготней ноги.
— Только устаешь от всего этого, — заявила женщина вызывающим тоном.
Два лебедя, покинув зеркальную гладь воды, уставились на нас. А когда они окончательно удостоверились в нашей скупости или в том, что у нас нет с собой фисташек, Джонс чуть ли не спиной повернулся к своей подруге жизни и поведал мне следующее:
— Вы бывали когда-нибудь в Эквадоре? Так вот вам мой совет: не ездите туда. А впрочем, беру свои слова обратно — может, мы еще махнем в те края вместе, если вы решитесь мне довериться и если у вас хватит пороху на такое путешествие. Да, как подумаешь, что всего несколько лет назад я притащился туда из Австралии на дырявом угольщике, после сорока трех дней пути… Он делал семь узлов в час при самых благоприятных условиях, и мы севернее Новой Зеландии перенесли двухнедельный шторм и к тому же двое суток чинили машины у острова Питкерн.
Я не служил на этом судне. Я — машинист. В Нью-Йорке я подружился со шкипером и ехал до Гваякиля, как его гость. До меня, видите ли, дошли слухи, что оттуда и дальше, через Анды, до самого Кито на американских железных дорогах хорошо платят. Так вот, Гваякиль…
— Дыра, где свирепствует лихорадка, — вставил я.
Джулиан Джонс кивнул.
— Томас Нэст умер от лихорадки, прожив там месяц… Это был знаменитый американский карикатурист, — добавил я в пояснение.
— Не знал такого, — небрежно бросил Джулиан Джонс. — Но не его первого она так быстро скрутила. И вот как я впервые об этом услышал. Порт там в шестидесяти милях от устья реки. «Как у вас насчет лихорадки?» — спросил я лоцмана, который рано утром явился к нам на борт. «Видишь вон то гамбургское судно? — сказал он, показывая на довольно большой корабль, стоявший на якоре. — Капитан и четырнадцать человек экипажа приказали долго жить, а повар и еще двое при смерти. Ну, а больше там никого и не осталось».
И, право же, он не врал. Тогда от желтой лихорадки умирало в Гваякиле по сорок человек в день. Но потом я узнал, что это еще пустяки. Там свирепствовали бубонная чума и оспа, людей косили дизентерия и воспаление легких, но страшнее всего была железная дорога. Я не шучу. Для тех, кто решался по ней ездить, она была опаснее всех болезней, какие только есть на свете.