Одному плохо на свете жить, страшно… Это я по себе знал. Мать перед смертью все причитала:
– Иди, сынок, к людям. Среди них добрых больше… Помогут… Коли ты к ним с добром, так и к тебе не со злом… Коли спиной к чужому горю не встанешь – сам в беде спины не увидишь.
Мне сперва казалось – бредит мать, а потом, как она сказала, так все и обернулось. Я людей люблю, и они меня тоже. Мне на людях и сытно, и тепло, и радостно. Один я бы уже давно от хандры спятил. Наши меня всегда на праздники зовут, просят: «Приди, Бегун, спой». А почему не спеть, если от песен моих кому-то легче жить станет? И мне с песней сподручнее – она и душу очищает, и сердце греет.
Размышлял я, размышлял, да не заметил, как до Болотняка добрался. Про зарубки, что оставлять обещался, совсем забыл. Ничего, недалече здесь, опасностей никаких на пути не встретилось, – по слабым следам доберутся…
Собрал я костерок небольшой на скорую руку, сел рядышком, а мысли не отступали, роились в голове многоголосым гудением. Как-то меня Чужак встретит? Деревья зашумели, и послышалось мне в их шелесте: «Не волнуйся, не беспокойся, ничего плохого не случится…» Эх, великаны лесные, вашим бы словам правдой выйти!
Ветер принес туманный холод. Влажный, густой, дурманящий… Голова от долгого пути отяжелела, полезли в нее глупости всякие, строки из песен, давно позабытых:
Спать под нежной лаской ночи,
покрывалом темным неба…
Видел я это покрывало у Чужака в глазах, чуть навек не заснул… И сейчас спать не время…
С трудом отогнал одолевающую дрему, разлепил сонные глаза и шарахнулся в ужасе, пытаясь вспотевшими руками хоть какое-нибудь оружие нащупать. Пальцы не слушались, скребли мох да траву. Под чужим звериным взглядом деревенело тело, превращалось в корягу молчаливую. Много я кабанов повидал, но такого вепря, что в двух шагах предо мной замер, – ни разу не доводилось. На черной морде зверя полыхали, будто уголья, маленькие злобные глазки, изогнутые клыки высовывались из-под слюнявой щетинистой губы, короткие толстые ноги яростно рыли землю…
И откуда он взялся здесь такой? Зачем на огонь вышел?
Вепрь хрюкнул коротко, пустил изо рта струйку тягучей слюны, недовольно повел мощной шеей.
Даже если смогу нож нашарить – не одолею его… Коли есть средь вепрей цари, то, должно быть, этот – самый главный и самый грозный… Вышиной – лося не меньше, а уж черен как!
Под моей неловкой ладонью хрустнула ветка, и почти тут же пальцы коснулись костяной рукояти. Нож!
Вепрь услышал хруст, вздернул морду, ринулся. Меня неведомой силой толкнуло в сторону, шею ожгло горячее дыхание зверя, на щеку брызнуло вонючей слюной. Острое копыто ткнуло в бок, разрывая одежду. Лес завертелся перед глазами, небо поменялось с землей, а затем вновь очутилось на прежнем месте.
Ошалело мотая головой, я отыскал глазами зверя. Вовремя. Он уже легко развернулся и, взбесившись из-за своей случайной промашки, несся на меня, пуская из раздутых ноздрей пенные облака пара. Комья земли брызгали из-под копыт, кровожадные глазки, казалось, вонзались в душу, заставляя ее сжиматься в жалкий дрожащий комок.
Спину опалило жаром. Костер! Я перекатился под защиту пламени, но вепрь будто не заметил огня. Черное щетинистое тело, разметав угли, промчалось прямо через костер… Этого не могло быть! Дикий зверь должен бояться огня! Или… Это не зверь?! – Помогите!!!
Я закричал и не услышал своего крика. Он метался где-то глубоко внутри и, казалось, не может вырваться наружу, хотя губы лопались от напряжения.
Вепрь неумолимо разворачивал могучее тело, недовольно хрюкал. Видать, раньше ему попадались менее верткие враги. Но и меня он упускать не собирался. Тем более что от борьбы я уже отказался. Понял: не зверь предо мной – нежить лесная… Что толку биться с обменем иль лямбоем? Они не клыками и ножами сильны – знанием могучим, чародейством…
Внезапная серая тень скользнула перед длинной мордой зверя. Драный охабень развернулся, на мгновение скрыв от меня приближающийся звериный лик смерти, резной посох мягко скользнул по покрытой пеной страшной морде. Чужак?! От неожиданности я выронил нож, заморгал, силясь рассмотреть хоть что-нибудь сквозь пелену страха. Тень опрокинулась на зверя, слилась с ним в одно расплывчатое пятно и пропала… А взамен нее возник разгоряченный от быстрого бега Славен, озабоченно вгляделся в мое лицо: – Что случилось? Чего кричал?! Кабы сам я мог понять…
Запыхавшиеся охотники с треском вымахнули из зарослей, зашарили исполошными глазами по поляне. У Медведя в руке грозно сверкал острым лезвием тяжелый топор. Небось, им-то в два счета любого зверя, да и не зверя, осилить можно. Жаль только, никто, кроме самого Медведя, рубить им не может – силенок не хватает.
За спинами братьев неловко вылез из кустов Хитрец, а чуть поодаль, ковыляя и тяжело опираясь на посох, выбрался Чужак. И как только привиделось мне, будто мог он, заморыш этакий, кабана злобного одолеть?! А может, и кабан привиделся? Уж не заснул ли я ненароком, не заорал ли в кошмарном сне?
Стыд залил щеки, пополз по шее за ворот рубахи… Это ж надо так опозориться – из-за сна пустого всех родичей на помощь созвать!
Я огляделся, отыскивая себе оправдание. На глаза попалась взрыхленная копытом зверя земля… Значит, вепрь все-таки был? Или это Славен ногой землю сковырнул, моего объяснения дожидаясь? «Ладно, – решил я, – ему правду скажу, а перед остальными позориться не стану!»
Как надумал, так и сделал. Поднялся с земли, утер ладони вспотевшие, отвел Славена в сторонку и поведал негромко обо всем. И так похоже на сказку получилось, что сам в свои слова не поверил. А Славен тем более. Выслушал меня, усмехнулся криво и приказал на ночевку располагаться.
Чужаку не понравилось что-то, к костру не пошел, а остальных точно канатом к огню потянуло. К тому же темнеть стало. С темнотой вместе грусть накатила, обдала сердце холодом. Не доводилось мне еще так грустить, до стона душевного, хоть далеко от родного печища не раз хаживал…
– Спой, Бегун. – Хитрец не вынес молчаливой тоски, попросил жалобно, словно перед смертью. У меня и самого душа взахлеб плакала. Кто знает, что ждет впереди? Вернемся ли когда, увидим ли избы родные? Чем встретит нас Ладога?
От вопросов этих лопнула преграда меж языком и сердцем, вылились слезы словами, грустными, тягучими, будто смоляные капли:
Мне по девкам не гулять, не гулять.
Мне не сеять, не пахать, не пахать.
Да детишек не растить, не растить.
Да и дома не сложить, не сложить.
От родимой-то земли, от земли,
Меня ноги унесли, увели.
Мне в далекой стороне нынче жить
Да по милой стороне мне тужить.
Мне обратного пути не видать,
Мне в дружине горевать, воевать.
После песни моей тишина наступила такая, что дыхнуть боязно, и вдруг у самого уха – голос! Сильный, густой, незнакомый: «Не грусти о неведомом, Бегун. Может, и не придется тебе в дружине служить…» Я оглянулся – никого. Только Славен головой покачал:
– Эх, Бегун, Бегун. Никак у тебя без нытья не получается. Любишь ты слезу пустить… Давай-ка укладывайся лучше и не печалься о том, чего не знаешь…
Вот, вот, и голос, что мне померещился, так говорил. Оно и верно, утро вечера мудренее. А все-таки неспокойно…
СЛАВЕН
Бегун меня беспокоил. Видать, ему от родимого печища вдалеке хуже всех приходилось. Иначе не принялся бы он небылицы разные выдумывать и выдумками этими себя пугать. Вепря какого-то призрачного узрел… Чужака увидел спасителем… Хорошо, что я остальным об его байках не поведал, не то засмеяли бы певуна. А ему и без насмешек нелегко путь давался. Вот и на привале у костра вечернего он первым не сдержался, не вынес молчаливой тоски – застонал-заплакал, надрывая и без того мающуюся душу. И откуда только слова он такие берет, от которых слезы на глаза наворачиваются? Без его песни нелегко было, а после нее вовсе невмоготу стало. Захотелось бросить все, вернуться домой да жить-поживать, как прежде – спокойно, размеренно, печалей и тревог не ведая.