Если приходил кто-либо из кружка, Таточка обедал отдельно от остальных членов семьи. После обеда он спал. Потом он гулял немного, а вечером с кем-либо из кружка шел в театр, или на концерт, или на диспут, или на литературный суд, которые устраивались особенно часто в женской гимназии. Возвращался он поздно.

В течение дня Таточка три-четыре раза переодевался. Содержание Таточки обходилось старому Гиммеру дороже содержания всех остальных детей, вместе взятых. Но вокруг Таточки в семье царила атмосфера угождения, уважения и гордости: "Тише, Таточка спит", "Ах, тише, Таточка работает", "Таточке нужны деньги", "К Таточке нельзя — у него портной".

По мере того как Таточка взрослел, он все больше лысел и полнел, все меньше читал и занимался живописью. Если он не был на концерте или в театре, он попросту сидел в кресле посреди комнаты. В руках его не было ни книги, ни палитры, в глазах и на лбу его не отпечатлевалось никакой мыслительной работы, даже пищеварительные процессы не отражались на его лице, но он и не спал, — он просто помещался в комнате, как предмет.

Но к тому времени, когда Лена приехала из деревни, Таточка был еще в полном расцвете своей деятельности.

Он еще не кончил завтракать, когда в столовую ввалилась компания молодых людей в белых брюках, в сопровождении худощавой остроносой девицы в длинном черном платье и черных перчатках до локтей.

— Виталий, конечно, еще только встал! — воскликнул один из молодых людей.

— Почему вы не были вчера у Солодовниковых? — спросила девица в черных перчатках. — Я вас ждала. Было ужасно весело. Мы так сумасшествовали, — говорила она деревянным голосом.

Они развязно болтали о своих делах. Потом разговор перешел на тему о новой картине Таточки, для которой он уже заготовил полотно, и все перешли в комнату Таточки.

В первом часу вышла к столу Софья Михайловна. На ней было синее, вышитое шелком японское кимоно. Она жаловалась на плохой сон и на мигрень.

Лена в новом, стеснявшем ее белом платьице, не зная, что ей делать, неподвижно сидела на стуле, свесив ноги с ввернутыми внутрь по-детски ступнями. Со все более возникавшим в ней чувством отчуждения она наблюдала за тем, как маленькая и полная Софья Михайловна, с обернутыми вокруг головы толстыми искусственными косами, вытягивая губы трубочкой, пила кофе из маленькой чашечки, которую она держала двумя пальцами, отставив мизинец.

Во время завтрака Софьи Михайловны в двери из передней постучали, и в столовую, свистя платьем, стремительно вошла длинная, сухая женщина с желтым, морщинистым лицом, в сильно поношенной шляпке.

— Ах, милая Софья Михайловна, наконец-то вы приехали. Мы все здесь так вас ждали! — заговорила она грудным клохчущим голосом, стремительно бросаясь к Софье Михайловне и целуя ее в щеку. — Боже, как вы похудели!..

Она бережно коснулась плеч Софьи Михайловны и поцеловала ее в другую щеку.

— Да, мы приехали вчера. Очень мило, что вы пришли, Эдита Адольфовна, — отвечала Софья Михайловна таким тоном, который говорил, что она очень рада приходу и могла бы еще больше выразить радости, если бы все, что она застала здесь, не было бы так печально. — Вы знаете, я так устала, — говорила она, — всю ночь такая мигрень, и потом эта история с Дюдей… Даша, принесите кофе Эдите Адольфовне!

— Да, ужасная история… — Эдита Адольфовна сменила восторженное выражение на грустное и соболезнующее. — Я тоже так была взволнована, когда услыхала об этом. У меня должен был быть немецкий в их же классе, но я, как услыхала об этом, я сказала, что никому не могу доверить бедного мальчика, и сама доставила его на извозчике… Семен Яковлевич всегда так занят, — добавила она, сделав еще более грустное, соболезнующее лицо, как бы желая сказать этим, что она, конечно, никогда не допустит себя до вмешательства в семейные дела Гиммеров, но она все, все понимает. — А как он сейчас?

— Самочувствие хорошее и аппетит. Но синяк ужасный, я все-таки велела лежать ему в постели.

— Нет, я обязательно посмотрю сама, — решительно сказала Эдита Адольфовна, — вы извините меня, но иначе я не могу быть спокойной…

И она, свистя платьем и стуча своими стоптанными, как заметила Лена, каблуками, стремительно вышла из столовой.

Когда Эдита Адольфовна ходила или сидела, верхняя часть ее длинного корпуса подавалась вперед, а нижняя отставала немного, точно она всегда стремилась к чему-то духом, но отставала телом.

— Да, синяк ужасный, — сказала она, возвращаясь. — Это все Сурков… Грубый мальчик, неблагодарный, отец у него неисправимый пьяница, — я была у них там, в их слободке, помните, когда мы обследовали условия жизни стипендиатов… У нас столько дел! Я их не могла разрешить без вас… — Она энергичным движением раскрыла черную сумочку, достала носовой платок и записную книжку. — Вы простите, что я так сразу начинаю о делах нашего общества, но через час у меня французский в женской гимназии.

— Что вы, Эдита Адольфовна! Вы знаете, как я всегда волнуюсь этим и не жалею времени для этого… Выпейте кофе, у вас очень усталый вид.

— Да, там у нас одни неприятности. Вы знаете, мы еще не приобрели материи для наших мальчиков, а сезон уже наступил. Нет денег, — перебила она вопросительный жест Софьи Михайловны, — к Солодовниковым неудобно было обращаться за деньгами, когда у них такое горе после смерти их бедной старушки, а к Пачульским я обращалась, — Эдита Адольфовна, понизив голос, склонилась к Софье Михайловне, — и, конечно, как всегда, Тереза Вацлавна дала понять, что они уже много вносили и что в данный момент у них нет свободных денег… Это — когда весь город говорит об этой их операции с мукой!..

— Печально, очень печально… — На лице Софьи Михайловны изобразилась печаль. — Но что же делать, — не нам осуждать людей, пусть их бог судит…

— Нет, простите, Софья Михайловна, я знаю, вы с вашей добротой всегда всех прощаете. Но когда знаешь, сколько вы кладете в это дело и сил и средств, и когда даже я со своим скудным жалованьем, — но я не хочу говорить о себе, а уж Терезе Вацлавне, тем более с ее прошлым…

Эдита Адольфовна вдруг запнулась и посмотрела на Лену.

— Да, мы сейчас перейдем ко мне и обо всем поговорим, — сказала Софья Михайловна. — Леночка, пойди сюда… Познакомься с тетей Эдитой Адольфовной.

Лена лопаточкой протянула руку.

— Никогда не подавай руки старшим, а делай книксен, вот так… — Софья Михайловна, захватив пухлыми ручками полы кимоно, показала, как делают книксен. — Когда будешь большой, будешь первая подавать руку мужчинам…

Она с улыбкой взглянула на Эдиту Адольфовну.

— Премиленькая девочка, — сказала та, обнажив длинные черные зубы.

— Так пройдемте ко мне и поговорим обо всем… Леночка! Ты пойди в детскую, поиграй или почитай что-нибудь. Не скучай и будь умницей…

И, погладив Лену по головке и запахнув кимоно, Софья Михайловна вместе с Эдитой Адольфовной пошла на свою половину.

XIV

Оставшись одна, Лена долго бродила по комнатам в чаще мебели, ковров, занавесей. Комнаты были большие, но какие-то неустроенные, и неизвестно, зачем их было так много, если в них никто не жил. Только кабинет Гиммера, лишенный всяких украшений, понравился Лене своей массивностью, простотой и строгостью.

Случайно она открыла дверь в комнату к Дюде. Дюдя с неестественно красным лицом испуганно выдернул руку из-под одеяла.

— Кто там?.. Пошла вон! — закричал он неистовым голосом.

Лена в страхе убежала в детскую и долго сидела на кровати, с надутыми губами и остановившимся взглядом.

Потом она вспомнила, что можно еще сходить на кухню.

Еще в коридорчике она услыхала звон посуды, веселые женские голоса и мужской — стариковский. Она отворила дверь и очутилась в большой полутемной кухне. Пахло супом и каким-то жареньем. Горничная Даша — та, которая подавала вчера ужинать, а сегодня завтракать, — и еще какая-то пожилая женщина перетирали посуду. У большой плиты, держа суповую ложку, стоял повар — бритый старик в очках, в белой шапочке, со сходящимися носом и подбородком. Все трое удивленно посмотрели на Лену.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: