— Не думаю… Я не умею лгать в таких вещах.

— А в каких вещах вы умеете лгать?

— Лена, я узнаю вас, — все те же вопросы. Правильнее было бы сказать, что я не умею лгать перед самим собой. Но, разумеется, многие вещи неличного свойства требуют лжи.

— Какие, например?

— Об этом я не имею права сказать вам, но скоро вы узнаете об этом сами.

— Вы хотите прогнать большевиков, да?

— Лена, вы очень догадливы…

— А вы очень верите, что то, что вы делаете, правильно?

— Я никогда не делаю ничего, если не убежден в правильности того, что делаю.

— Никогда? Этого не может быть, таких людей нет. Люди всю жизнь делают много такого, правильность чего они не могут знать… Откуда вы можете знать, что их действительно нужно прогнать?

— Видите ли, Лена, если я буду говорить вам об обязанности перед моей и вашей родиной, вы скажете — это общие места, как уже говорили однажды. Но ведь я оставил свою кровь за это на полях Галиции!.. И я только потому не жалею, что не истек кровью до конца, что знаю — моя жизнь нужнее сейчас, чем когда бы то ни было. И еще потому, что я снова могу видеть вас и говорить с вами… Вы скажете — по чем вы можете проверить, что вы проливали свою кровь не зря? Я этого не могу проверить ничем, кроме как опытом, традициями поколений моих отцов, кроме как своими желаниями и стремлениями. А если ошибались отцы и если мои стремления ложны, то — пусть… В этом и состоит жизнь, иначе бы она прекратилась…

— Да, вы убеждены… Вы… такой, я это знаю…

— Но вы сочувствуете мне?

— Я никогда и ни за что не проливала своей крови… Но я думаю, что я сочувствую всякому, кто искренне убежден в том, что он делает… если цели его не низменны. Только я мало встречала таких людей…

— Значит, у меня есть еще шансы?

— А что вы, собственно, хотите? Вам хочется меня целовать? Или что?

— Лена, вы очень смешная…

— Вы можете меня целовать иногда. Вас это удовлетворит?

— Зачем вы говорите так? А вас это удовлетворит?

— Мне все равно…

— Вам не может быть все равно — таких людей нет…

— Что же вы тогда хотите?

— Я хочу, чтобы вы любили меня. За это я могу дать вам всего себя, — это не так мало, уверяю вас…

— Но ведь вы проливали кровь на полях Галиции — и у вас есть долг!

— Любовь к вам не противоречит моему долгу, потому что это и ваш долг.

— Но откуда вы знаете, что вы способны на такую любовь? В чем это состоит, что вы испытываете?

— Боже мой, с вами трудно говорить… Но я еще больше люблю вас за это… Разве можно все объяснить словами? Если вы не чувствуете этого, значит, этого в вас нет, и это очень печально для меня…

— Нет, вы очень нравитесь мне, особенно когда я не вижу вас.

— Когда не видите меня?!

— Да… Очевидно, это потому, что я вижу тогда только то в вас, что нравится мне, и я испытываю тогда большое доверие к вам, и мне хочется сделать что-нибудь очень хорошее для вас… Да, это так…

— Лена, вы всегда точно тормозите свои чувства. Я думаю — вам от этого трудно жить.

— Это самозащита. Люди корыстны и злы, а я — слаба…

— Я не знаю, что бы я дал, чтобы вы поверили мне! Вам было бы легче со мной среди людей…

— Но ведь вам со мной было бы не легче, а тяжелее? Что же тогда движет вами?

— Нет, мне тоже стало бы легче, потому что я очень одинок, особенно сейчас… Как серый волк! Хотите, я завою?..

И Ланговой вдруг вскинул голову и, скосив на Лену смеющиеся глаза, завыл протяжным волчьим воем, раздувая тонкие ноздри и мерцая серыми ресницами. Лена почувствовала, что ей хочется прижаться к его по-волчьи вытянувшемуся стройному, сильному телу.

— Да, вы иногда похожи на волка… Вы помните у Толстого, когда собака дядюшки "Чистое дело марш!", когда его собака загнала волка и его связали и вставили палку в зубы и приторочили к седлу, люди очень горячились, а волк "дико и в то же время просто смотрел на людей…". Мне очень нравится это место…

— Будем надеяться, что меня не приторочат к седлу!..

— Да, я хотела бы, чтобы вы действительно могли быть совсем-совсем свободным волком… Но, к сожалению, я знаю, это невозможно…

— Лена, я поцелую вас!..

— Я поцелую вас.

Она обхватила его шею своими тонкими руками и крепко-крепко поцеловала его в губы.

XXX

Увязавшись за своим приятелем, типографским учеником, Сережа попал на ночное дежурство у исполкома советов. Всю ночь слушал он грохот сгружавшейся у вокзала чешской артиллерии. Утром, усталый и почерневший от бессонницы, он, торопясь в гимназию, обгонял цветные, окутанные желтой пылью колонны интервентных войск; грузный топот их шагов, крики мороженщиков, доносящиеся с бухты стенания сирен казались ему фантастическим продолжением ночи, которая никогда не кончится. Однако, распахнув пахнущую казенной краской классную дверь, он убедился, что здесь все обстояло по-старому. Ожидался урок начертательной геометрии.

С удивлением Сережа наблюдал за тем, как его белобрысый и аккуратный сосед по парте, выпятив пухлые губы, прикалывал к доске лист белого бристоля. "Неужели я должен делать это?" — вяло думал Сережа. И он было взял кнопку, но его отвлекли внезапно появившиеся в окне зеленые марширующие ноги, — Сережа снова вспомнил отдаленный грохот сгружавшейся у вокзала чешской артиллерии и вспомнил тараканов на кухне исполкома, куда вместе со своим приятелем ходил ночью пить воду.

Но больше всего угнетал его протяжный, скрипучий голос преподавателя Редлиха. Сережа иногда, морщась, поглядывал на его сизую верхнюю губу. (Редлих педелю назад женился и, как говорили, по настоянию жены отращивал усы.) Редлих стоял перед гимназистом Еремеевым и, брезгливо, двумя пальцами, поворачивая его руки вверх ладонями, протяжно скрипел:

— Хе-е… Что, у вас дома мы-ла не-ет?..

Еремеев, большой, неопрятный парень с одутловатым лицом и вздыбленными волосами, — от него почему-то всегда пахло печным чугунком, — смущенно и жалко улыбался: он был самым безропотным учеником в классе.

Сережа вдруг вспомнил, что Еремеев — сын багажного весовщика и увлекается Ницше и что мыла у них дома действительно могло не быть. В то же мгновение Сережа встал и громко сказал на весь класс:

— Слушайте, господин Редлих, ведь это же издевательство!..

Все головы повернулись к Сереже.

— Как? — испугался Редлих.

— То есть еще раз повторить? — глупо спросил Сережа.

Редлих, вдруг весь побагровев, закричал:

— Как вы смеете?.. Распусти-ились, мерза-вцы!..

— Что?!

Бешеная кровь хлынула Сереже в голову, он сорвался с места и побежал к Редлиху. Сережа знал, что сейчас ударит Редлиха, но Редлих выбежал из класса, хлопнув дверью так, что посыпалась штукатурка.

Все повставали, поднялся невообразимый шум. Тут же состоялось летучее собрание, на котором постановили требовать от Редлиха извинения, а в случае отказа объявить забастовку. Пока шло собрание, сын корейского купца Пашка Ким, лучший в классе карикатурист, мелом изобразил на доске манифестацию учащихся с плакатом: "Долой тиранию педагогов и варваров-родителей!"

Через полчаса Сережа во главе делегации стоял в кабинете директора. Грохот сгружавшейся ночью чешской артиллерии и здесь преследовал его. Сережа видел перед собой пористый нос директора, похожий на крупную клубничину, излагал директору требования учащихся, выслушивал его отказы и в то же время почти физически ощущал уютную теплоту своей постели и то, как он наконец уснет, накрывшись с головой одеялом. Одно мгновение он подумал: "А папа не осудит?" Но, вспомнив выпяченные пухлые губы соседа по парте и скрипучий голос Редлиха, решил, что "папа не осудит".

22 мая было назначено собрание учащихся старших классов всех учебных заведений. Сережа получил через совет рабочих депутатов зал общества «Спорт», сказав в забастовочном комитете, что договорился с правлением самого общества.

Кроме учащихся, на собрании присутствовали почти все преподаватели и родительский комитет. Неожиданно пришел комиссар по делам просвещения и стал поддерживать учеников против преподавателей, — это погубило все дело.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: