Когда голова колонны поравнялась с балконом, рев толпы уже покрывал собою все; в воздух полетели сотни шапок — одни падали, другие взвивались, — женщины срывали платки и махали ими.

Лица людей на тротуарах преобразились. Лена видела глаза, сверкавшие гневом, жалостью, ненавистью, видела растрепанные волосы, заплаканные, в суровых морщинах бородатые лица, бледные лица детей, состоящие из одних сверкающих глаз и раскрытых ртов.

Ветер с бухты разносил рев толпы, задирал полы пиджаков и платья женщин на балконах; мужчины в котелках и без котелков, военные в погонах, дамы с трепещущими кружевными панталонами, забыв все, в упор, в бинокли и без биноклей, смотрели на черно-серую колонну, ползущую мимо дома Гиммеров.

Люди в колонне едва волочили ноги, некоторые хромали, некоторые несли руки на грязных окровавленных перевязях. Лица всех людей были черны от порохового дыма. Иные шли, опустив головы, иные отвечали на приветствия толпы взмахами рук или шапок, иные шли, молча глядя перед собой.

И тут только Лена рассмотрела, кого везут в автомобиле за черно-серой колонной.

Автомобиль двигался медленно, тоже как на похоронах. Управлял им русский офицер. В заднем сиденье, со связанными за спиной руками, в солдатской шинели, без шапки сидел Петр Сурков. Его охраняли с боков — чешский офицер со светлыми закрученными усами и Всеволод Ланговой, оба держали в руках револьверы.

Много лет отделяло того подростка, которого Лена видела на примерке у китайца-портного, от военного комиссара Суркова, которого везли сейчас со связанными руками на автомобиле, но Лена сразу узнала его.

Сурков отяжелел, шире раздались его квадратные плечи, но то же мальчишеское твердое и злое выражение было на его усталом, почерневшем от дыма лице, и так же, как тогда, он смотрел прямо перед собой из-под бугристых бровей, никого не видя, плотно сжав полные губы.

Теперь, увидев его, Лена различала в сплошном людском реве голоса:

— Сурков!.. Сурков!.. Сурков!.. Сурков!..

Военный комиссар рабочих был пленен и связан, и двести человек в черно-серой колонне шли, окованные сталью штыков, зачумленные пороховым дымом, едва волоча ноги. Юноши, пожилые, совсем уже старики — они шли, плененные грузчики, металлисты, каменщики, швейники, резчики по дереву. Их руками были сделаны мостовая, по которой они шли, дома с балконами, мимо которых они шли, ружья, крейсера и пушки, направленные на них, одежда, погоны и серьги на людях, смотревших на них в бинокли. Дыхание любви десятков тысяч таких же грузчиков, каменщиков, швейников — людей с золотыми руками, отцов и матерей, жен, детей, — их мощное теплое дыхание окутывало и согревало пленных и устилало им шаг.

Ланговой!..

Если бы на лице его было выражение жестокости, Лена могла бы хоть объяснить это, если не простить. Но на лице Лангового отражались одновременно и внутреннее смятение перед мощным ревом толпы, и желание соблюсти позу перед людьми, смотревшими на него с балконов. Неестественная улыбка застыла на ею холеном лице.

Колонна еще не миновала балкона, когда сквозь шпалеру чешских солдат прошмыгнула маленькая сухонькая старушка в черном с красными цветочками платке, с узелком в руках, и проскользнула в колонну. Колонна замешалась, но старушка уже вошла в ряд и засеменила возле красногвардейца с покатой спиной и большими седыми усами. Старушка припрыгивала боком и одной своей маленькой ручкой быстро-быстро гладила красногвардейца по руке, а другой совала ему узелок, который тот наконец взял. Унтер-офицер из конвоя вмешался в ряды и хотел было схватить старушку, но старушка с необыкновенной энергией начала колотить его сухонькими кулачками, седые волосы ее выбились из-под платка. Рослый парень с окровавленной повязкой на голове, шедший рядом с красногвардейцем с седыми усами, бережно подхватил старушку под локотки, поднял ее и вынес на мостовую, а сам вернулся в ряды.

Колонна и автомобиль с Сурковым уже прошли, а маленькая старушка в сбившемся платке одна стояла на мостовой и смотрела вслед, пока кто-то из юнкеров не прогнал ее прикладом.

Лена, впившись руками в перила, не замечала, что все лицо ее в слезах.

XXXIII

Некоторое время она просидела в спальне, потом надела жакет, шляпу, перчатки и вышла из дому.

Было уже около четырех пополудни. На улицах не осталось и следа от того, что было утром. Ходили трамваи, сновали автомобили и мотоциклы с военными и нарядно одетыми дамами. Оживленная, разряженная толпа, с вкрапленными в нее мундирами русских, японских, американских офицеров, катилась по тротуарам.

Лена прошла в сад Невельского. Садовники поправляли клумбы и газоны, примятые и разрушенные толпой; аллеи полны гуляющей публики, играл духовой оркестр. Впервые за этот сезон открылась "Чашка чая"; залитые солнцем мраморные столики заняты веселыми дамами и офицерами, слышался разноязыкий говор и смех.

Лена опустилась на скамью на пригорке, перед теннисной площадкой внизу. Две пары — по мужчине и женщине с каждой стороны (судя по говору, мужчины — иностранцы, а дамы — русские) — перебрасывались мячами, смеясь и шаркая белыми туфлями по корту. Скамьи внизу заняты морскими офицерами-американцами.

"Что должна чувствовать сейчас его мать?" — думала Лена, вспоминая, как мальчик Сурков, с громадными, подпиравшими шею Меркуриями на воротнике, сидел со своей матерью, одетой в цветастое платье и нитяные чулки, в передней у Гиммеров, уткнув лицо в ладони.

Ревущая, бросающая вверх шапки толпа, бледные лица детей со сверкающими глазами и раскрытыми ртами, медленно идущая черно-серая колонна, ползущий за ней, как на похоронах, автомобиль со связанным Сурковым и двулично улыбающимся Ланговым, старушка в сбившемся платке на мостовой — вновь и вновь вставали перед Леной, и снова спазмы сжимали ей горло.

Может быть, сегодня там, на Сучане, так же вели и ее отца. Лена видела его таким, каким он был последний раз в гостиной Гиммеров, — нескладный, беспокойный, в необыкновенно ярком галстуке. Он поцеловал ее тогда в переносицу и вышел, нахлобучив шляпу. Как давно она не отвечала на его письма!.. Может быть, так же вели и Сережу: ведь среди этих людей, обожженных порохом, едва волочивших ноги, были и подростки Сережиного возраста… И снова она видела автомобиль с Сурковым и улыбающимся Ланговым.

Невозможно было забыть это, невозможно простить тем, кто сделал это!.. Под чувством тоски и отчаяния в Лене все больше вызревали гнев и гордость за отца, за Сережу, за людей, которых вели по улице.

Совсем свечерело; на теннисной площадке сменилось много пар, солнце уже не достигало туда, зажглось электричество. Оркестр играл в саду; сад шуршал и гудел от праздничной толпы; из "Чашки чая" доносились взрывы хохота, выкрики русских и иностранных тостов.

Ежась от сырости, Лена сквозь праздничную толпу пробралась на улицу. Зажигались огни иллюминаций. За спиной Лены в саду Невельского стреляли ракеты, они шипели и рвались в вышине. Ракеты взвивались и над садом Завойко, и над Жариковской площадкой.

Лена бесцельно бродила по улицам среди разряженной толпы. Все рестораны и кафе открыты, сияют огнями. Трамваи, хрипя и звеня, мчались по улице, воздух рвался от автомобильных гудков, взрывов ракет и меди оркестров.

На ночном столике в длинной вазе стоял букет цветов с одуряющим запахом, возле лежала записка от Ады.

"Куда ты пропала? Приходил Всеволод, жалел, что не застал. Вечером он занят. Я у Солодовниковых. Приходи, будет ужасно весело…"

Лена не спала всю ночь, слышала, как уже совсем поздно вернулась Ада и раздевалась, не зажигая света, распространяя запах острых духов; Лена притворилась спящей.

Она услышала, как горничная в соседней комнате шаркает щеткой и переставляет кресла.

— Маруся!.. Откройте балкон… Где наши?

— Молодые господа не ночевали, барин уехал рано, а барыня с барышней позавтракали и тоже уехали, будто в магазин Чурина, — рассказывала горничная, отдирая замазку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: