— Я и есть… Я вас тоже не ожидала здесь встретить, — удивленно приподняв брови, сказала Лена. — Вы так загадочно исчезли…
— Ага, стало быть, раньше видались, а теперь невзначай встрелись, — удовлетворенно сказал крестьянин, снова принимаясь за еду. — Ловко!.. Кушать с нами…
— Да я уж откушал… Действительно, ловко! Сижу я у председателя, прибегает парень — что-то насчет караула. Говорит: приехала дочка скобеевского доктора. "Костенецкого?" — говорю. «Костенецкого». А о Костенецком я слыхал, да и о вас кое-что Хлопушкина мне рассказывала…
— Вы знаете Хлопушкину?! — с радостным изумлением воскликнула Лена и покраснела.
— Немного знаю: это, видите ли, жена моя… Правду сказать, по ее обрисовке не выходило, что вы должны бы к партизанам приехать, да ведь чего на свете не бывает… Но что вы окажетесь той самой барышней, с которой я в поезде ехал, — этого уж я никак не ожидал!.. Ну, будем знакомы наново… Алексей Чуркин, — сказал он, протягивая руку.
— Но вы все-таки инженер или не инженер? — улыбнулась Лена.
— Такой же инженер, как вы, извиняюсь, паровозный машинист, — весело поблескивая глазками, отвечал Чуркин.
— Вот оно что!.. Вы, стало быть, инженером переодеты были? — радуясь своей догадливости, спросил крестьянин.
Это показалось ему настолько смешным, что он бросил ложку и залился хохотом, падая грудью на стол.
— Вот так инженер!.. Хо-хо-хо!.. — заливался он. — Ну, инженер!.. Хо-хо-хо!..
— Тю — на тебя! — сказала жена.
— Как же вы пропуск достали? — наивно спросила Лена.
— Ну, это дело нехитрое: пропуска мы сами делаем… А даму-то помните? — Чуркин подмигнул Лене. — Очень чудная дама. Помните, что с ней стало, когда стрелять начали? — Он тоненько засмеялся. — А офицерик-то!.. Это что за офицерик? — спросил он как бы невзначай.
— Один из знакомых Гиммера, — спокойна сказала Лена.
— Так… — Чуркин постоял в раздумье. — Этот, знаете ли, будет стрелять и вешать…
— О, он будет! — убежденно сказала Лена. — Вам, значит, Хлопушкина рассказывала про меня? — спросила она с грустью. — Если бы она знала, как мне хотелось поговорить с ней тогда, на выборах! Ведь я обо всем догадывалась… Я ее так искала потом — и в адресном столе, и дома — и не могла найти…
— Найти ее сейчас хитро, — согласился Чуркин. — А коли б было не хитро, она бы уж давно в тюрьме сидела… Ну что ж, значит — все прекрасно, — сказал он, как бы сделав какой-то внутренний вывод. — Завтра, стало быть, вместе поедем. Здесь, кстати, есть одна скобеевская подвода, — говорят, какой-то мужик возвращается с Кангауза. Я с ним пойду сговорюсь, а вы ложитесь, спите, — подыму я вас раненько. До свидания пока… Прощайте, хозяева!
И, помахав своей плотной, похожей на карасика ручкой, он вышел, оставив Лену удивленной и внутренне растревоженной.
XLVIII
Чуркин, или Алеша Маленький, как его чаще звали (в подпольном комитете был еще Алеша Большой), отыскал избу, в которой, ему сказали, остановился возвращавшийся с Кангауза скобеевский крестьянин. Это была изба зажиточного крестьянина — рубленная глаголем, с резным крыльцом и коньками. Высоко в небе стояла половинка месяца, и изба и улица лежали в серебре.
Перед самым носом Алеши распахнулись тесовые ворота, и хозяин выпустил лошадей в ночное. На передней ехал парнишка в белой рубахе. Жеребенок, подбрыкивая в звеня колокольчиком, боком-боком прошел мимо Алеши, заржал, сзади откликнулась матка. Алеша пропустил лошадей и зашел в просторный, обнесенный строениями двор.
— Скобеевский у вас ночует? — спросил он хозяина, запиравшего ворота.
— У нас…
— Мне бы сговориться с ним.
— Вон он сидит…
Хозяин кивнул в глубину двора.
Рослый, широкой кости черноголовый мужик сидел на краю телеги, свесив ноги, приподняв могучие плечи, освещенные месяцем.
— Здравствуйте, — сказал Алеша.
— Здравствуй… — медленно ответил мужик, сверкнув белками; жесткая, как проволока, черная борода обкладывала лицо мужика.
— В Скобеевку завтра едешь?
— Завтра…
— Двоих с собой можешь захватить?
Мужик каменно смотрел мимо Алеши.
— Я заплачу, — чуть улыбнулся Алеша.
— Чего ж платить… Приходите на рассвете…
— Нам в ревком надо, — сказал Алеша, как бы извиняясь.
Мужик молчал. Дремучая, каменная сила была в этом мужике.
— Ты на Кангаузе был? — полюбопытствовал Алеша.
— Да… Китайского купца отвозил.
— Не боязно было?
— Чего ж мне бояться?..
— А если бы белые захватили?
— Я в самый поселок не въезжал.
— А хунхузы могли купца ограбить, — прикидывался наивным Алеша.
— Что ж… Они б его грабили, а я б стоял возле да смеялся, — диковато усмехнулся мужик.
Некоторое время Алеша с интересом рассматривал облитое месяцем мощное тело мужика.
— Твоя фамилия-то как? — неожиданно спросил Алеша.
Мужик помолчал, потом поднял на Алешу глаза, полные дикой печали.
— Моя фамилия — Казанок… — медленно и спокойно сказал он.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
В то время, когда Мартемьянов и Сережа сидели в Ольге на телеграфе, провожавший их до перевала крестьянин Иосиф Шпак, по прозвищу Боярин, только подходил к своей деревушке Ивановке. Вопреки его предположениям, понудившим его избрать более длинный обратный путь трактом, туман в этот день захватил только побережье. По сю сторону отрогов вечер наступил холодный, прозрачный: месяц светил так ярко, что звезды едва проступали, трава на болоте казалась покрытой инеем и блестела.
Всю дорогу Боярин мастерил шестилетнему внуку свистульки на разные голоса и так досадовал на свою опрометчивость в выборе дороги, что завалил свистульками чуть ли не полкошелки.
Занимало его, впрочем, другое дело, от которого он было увильнул, сам назвавшись в проводники, а теперь и жалел об этом, и боялся, что ему все-таки придется вернуться к этому делу. Дело это состояло в том: продавать или не продавать хуторскому молдавану, Митрию Лозе, единственную лошадь.
Ее привел в восемнадцатом году, после разгрома уссурийского фронта, старший сын Федор, служивший в ту пору в Красной гвардии в артиллерийском обозе. Первое время в семье ругались от страха, что вот придут белые, заберут-де и Федора и лошадь. Боярин даже просыпался по ночам и, удивляясь беспечности сына, выходил во двор, прислушивался. Но, видно, никому не было дела до красногвардейской лошади! Она спокойно и значительно жевала траву в слаженной для нее наспех вербовой пуньке, — и к этому привыкли. Зимой Боярин даже подработал на ней, нанявшись с соседом на возку дров для волостной больницы, — сосед дал сани и человека. А этой весной лошадь уже ходила в запашке, хотя пахать Боярину было почти нечего. Теперь трудно было представить себе жизнь без лошади. Мало того: лошадь сулила возможность иной, более богатой и счастливой жизни.
И все-таки выходило так, что лошадь нужно продать.
Дочь Боярина, по бедности засидевшаяся в девках, засидевшаяся до того, что на деревне ее из жалости начинали звать уже не Дуней, а Дуняшей, нашла наконец жениха. Жених был, правда, неказистый, маленький и после контузии на германском фронте плохо слышал, но все же не хотел брать жену без приданого: при большом выборе на девок в волости он мог найти бесприданницу помоложе и не рябую.
Боярин звал, что, если ему упустить случай, дочь так и засохнет в девках. Вдобавок ко всему она так бесстыдно набивалась к жениху, так обижала братниных детей и ревела по ночам и столько об этом было разговоров в деревне, что Боярин по-настоящему жалел ее и боялся греха. Однако достатков у него не было: справить приданое он мог, только продав лошадь.
Будь он один, он, пожалуй, решился бы на это. Но старуха, а особенно сноха были против, а сыновья ходили теперь в партизанах, и их нельзя было спросить, хотя он догадывался, что младший, холостой, сын тоже был бы против.