Кудрявый громко засмеялся, обнажив верхний ровный ряд зубов.
— Ему, понимаете, хотелось уж хоть уйти с достоинством, — смеясь, говорил Сережа, — а отец схватил палку, да за ним по коридору!.. Говорит, не удалось догнать — из-за ревматизма, а то бы он ему показал "корпорацию"!.. Так у нас и получилось: мы с отцом здесь, а Гиммеры там. А у вас ведь, товарищ Кудрявый, насколько я знаю…
— Вот что, — с улыбкой перебил его Кудрявый. — Нехорошо у нас получается, я тебя — на «ты» и «Сережа», а ты меня — на «вы» и "товарищ Кудрявый". Зовут меня Семеном, а в отряде все больше Сеней кличут… Да это ничего, — он виновато замахал рукой, заметив, что Сережа смутился, — это же все равно, конечно…
— Ну «Сеня»… ну, ладно — "Сеня"… — засмеялся Сережа, только теперь обратив внимание на то, что Кудрявый еще совсем молод и что разговаривать с ним необыкновенно легко и приятно.
— Да, так об отце-то твоем я наслышан, — сказал Сеня, — и очень уважаю его. Сказать откровенно, я как узнал, что ты сын его, очень мне это приятно стало. Вот, думаю, все-таки… ну… хорошо как получается!.. А то, что брат мой эсер, — это, знаешь, не удивительно. Мастеровые мы — привозные с Урала. Отец — мастеровой у меня, дед мастеровой, прадед мастеровой, и это, братец ты мой, такая цеховщина, что меньшевиков и эсеров у нас сколько хочешь. Да недалеко ходить! Колчак целую дивизию собрал!..
— А как же вы-то… — Сережа запнулся, покрутил рукой и, смеясь, повторил по складам, — как же ты-то… Сеня… большевик?
Кудрявый на мгновение задумался.
— А этого уж я, братец ты мой, не знаю, — сказал он, виновато разведя руками, и засмеялся вместе с Сережей, собирая у глаз веселые морщинки.
— А скажи откровенно, — вдруг спросил Сережа, — но только совсем откровенно: любил ты своего брата или нет?..
— Да, это вопрос… — Сеня помолчал. — Любил, конечно… До этого, правда, я и вспомнить его не мог без злости, а вот как узнал, что умер он, так понял, что любил. В таком разе ведь, знаешь, все ровно бы снимается, а вспоминается… ну, вот как мы с ним в шайбы на улице играли, — а он еще такой неловкий был: его все обыгрывали! Или как заблудился я в лесу, а он целую ночь искал меня и весь от слез распух… Жалко!.. И она, брат, опасная нам — жалость эта…
— Вот-вот-вот! — воскликнул Сережа, просияв большими черными глазами, не замечая своего оживления. — Ты знаешь, меня вот сейчас в Скобеевке сестра ожидает, Лена. Она у этих Гиммеров воспитывалась. Ну, ты понимаешь — такое воспитание! Но я все-таки любил ее и очень жалел, когда расставался с ней, и все боролся с этой жалостью. А теперь, как подумаю, что она все-таки приехала к нам сюда, я, понимаешь, так рад, ну просто очень, очень рад, — говорил Сережа, раскрываясь от нахлынувшей на него любви к сестре, к Кудрявому, а главное — к самому себе, и не замечая этого.
— Красивая она, должно быть, сестра твоя, — с грустью сказал Кудрявый.
— Почему ты так думаешь?
— Да если на тебя похожа, красивой должна быть.
— Ну, пустяки какие! — краснея, сказал Сережа. — Нет, она, правда, довольно красивая — на мать похожа. Мать была очень хороша в молодости… А у тебя сестры нет?..
— У меня сестры нет. А я бы хотел… Сдается, я бы тоже любил ее.
— А я, например… — начал Сережа (не замечая того, что важно для него именно «Я», а не "я, например").
И меж ними завязался тот излюбленный между людьми разговор, когда каждый охотно говорит о себе, но рад слушать и другого и рад ему сочувствовать. Они перелезали через карчи, путались в кустах, липли в паутине и не замечали этого, пока Сеня не вспомнил об отряде, который давно уже роптал позади, требуя отдыха.
— Что же это мы шагаем, на самом деле?.. Гладких! — крикнул он и остановился. — На привал пора, истомились люди!..
— На прива-ал!.. Правильно, Сеня!.. Крой их, Сеня!.. — посыпалось сзади.
Люди, не ожидая команды, сбрасывали винтовки и сумки и падали в теплую влажную траву. Сережа, обернувшись, широко открытыми невидящими и радующимися глазами смотрел на кипевшее перед ним живое месиво из шапок, колен и зубов.
"Как хорошо… получается!" — подумал он, ложась на траву спиной и закрывая глаза.
X
Ранним утром другого дня отряд достиг вытянувшейся вдоль реки, заросшей мокрым белокопытником и окаймленной исполинскими дубами таежной поляны, где был расположен когда-то туземный поселок.
— Гляди, Сарл ночевал, — сказал Гладких, указав Мартемьянову на остатки костра у реки, по которой стлался еще утренний туман. — Гляди, как он расчистил кругом!.. — Он пощупал пепел жесткими пальцами, искоса поглядывая на Мартемьянова. — А пепел уже холодный…
— А как заросло!.. Какие дубы вымахали! — говорил Мартемьянов, озираясь вокруг синими потеплевшими глазами.
Люди, тянувшиеся через прогалину, с любопытством оборачивались на них.
— Проходи, проходи, чего вы тут не видали! — закричал командир. — Сеня, веди пролетаров своих!.. Пробирает? — грубо и ласково спросил он у Мартемьянова.
— Небось и ты молодым был, — сказал Мартемьянов.
Он крякнул, поправил на спине сумку и, вывертывая ступни, нарочито бодрым и легким шагом пошел вдоль цепи, обгоняя ее.
Принадлежа к тому разряду людей, которым трудно мыслить и чувствовать в одиночестве, Мартемьянов физически страдал от невозможности поделиться сейчас с кем-либо из людей своими чувствами: чувства эти были слишком сложны для него, а в некоторых из них он боялся признаться даже самому себе.
Эти места напоминали ему о той поре его жизни, когда он на много лет был вырван из привычной нормальной жизни людей его круга, был лишен семьи, друзей, работы, веселья — всего того, что составляет видимость людского счастья. Но ему казалось теперь, что это была, может быть, лучшая пора его жизни. Ведь он был молод, здоров, он мог надеяться!.. А теперь, шагая по этим местам, он видел, что это уже прошло и не повторится: он чувствовал себя старым, одиноким и несчастливым.
Но он бодрился, прикладывал к глазам палец, шел, не замечая людей, и все твердил невесть почему привязавшееся к нему с утра слово: "Да, давненько, давненько… Да, давненько…"
К китайской кумирне он поднялся первый и долго стоял на скрещении хребтов, опустив руки, прислушиваясь к тихому журчанию родника. Все было такое же, как и в дни его молодости, — и чистый голубеющий воздух, и мощные массивы хребтов, на сотни верст простершие недвижные фиолетовые жилы, и ближние зеленые крутизны, под которыми глубоко внизу, как синие ковры-самолеты, кружились леса, — все было такое же молодое и яркое, и только сам он, Мартемьянов, был другой — старый и слабый.
Люди, подымавшиеся из сыдагоуского распадка, проходили за его спиной; иногда он чувствовал на своей шее их жаркое полнокровное дыхание. Они оседали на склонах, шумно радуясь отдыху, — они были молоды, они могли еще надеяться!.. Сережа и Кудрявый, прощаясь, говорили о чем-то вперебой и смеялись, хватая друг друга за рукава и сверкая зубами.
А Мартемьянов никак не мог отдышаться, колени у него дрожали, и он все повторял: "Давненько, давненько… Эх, давненько…" — и прикладывал к глазам палец.
А когда отряд ушел уже по отрогу на запад и Мартемьянов в сопровождении Сережи стал спускаться по течению родника, и когда смолкли вдали звуки шаркающих ног, побрякивающих котелков, конского ржания, — Мартемьянов и вовсе почувствовал себя одиноким. Хотел было поговорить с Сережей, но, оглянувшись, увидел, с какой беспечной легкостью прыгает с камня на камень этот стройный, полный своих приятных мыслей, шестнадцатилетний подросток, то исчезавший в кустах, то снова выказывавший из-за них свое смуглое лицо с упрямым мальчишеским подбородком и черными улыбающимися глазами, — Мартемьянов понял, что разговаривать им не о чем, и махнул рукой.
Ночевали они в двух верстах от того слаженного из корья охотничьего балагана, в котором ночевал Сарл. На другой день Мартемьянов так спешил, что Сережа едва поспевал за ним.