Распеленатый ребенок, со смуглым, оплывшим книзу личиком, лежал в колыске перед фанзой, суча короткими, полными ножонками. Сидящая перед ним на корточках немолодая скуластая женщина, с тонкими черными бровями и серьгой в носу, хватала его за пупок. Ребенок смеялся беззубым ротиком, как старичок.
— Вот сын — так сын! Вот так охотник! — вскричал Мартемьянов, подхватив ребенка на руки. — Ух ты, какой веселый!.. Ух ты, какой беззубенький!.. — урчал он, держа его на весу перед собой и стараясь захватить ртом его ручонки. — Aм!.. Aм!..
Ребенок смеялся, выказывая нежное малиновое нёбо. Мать, держа наготове руки, боязливо поглядывала на них.
— Тебе много ходи — кушай надо, — говорил Сарл. — Молодой люди тоже кушай надо, — с улыбкой кивнул он на Сережу. — Янсели тебе катами намихта[3] давай, сяйни давай…
— Сяйни? — Мартемьянов с улыбкой передал ребенка женщине. — Сяйни не надо, сяйни мы, русские, не кушаем… Да ты не беспокойся — у нас все свое есть…
— А что такое "сяйни"? — спросил Сережа.
— Да так, кушанье такое, нам оно не подойдет, — подавляя улыбку, сказал Мартемьянов. — Это, знаешь, две женщины жуют — одна рыбу, другая сладкие коренья или ягоды — и плюют в одну чашку, чтобы уж, значит, гостю не жевать, а глотать прямо…
Сережа, почувствовав внезапный приступ тошноты, отвернулся.
В полутемной фанзе, куда они вошли в сопровождении Сарла, их обдал запах чеснока, пыли, застарелой копоти. Фанза с двумя глиняными канами[4] посредине, от которых расходились на две стороны низкие глиняные нары, устланные корьем и звериными шкурами, была очищена для гостей. На правой, женской, половине валялась кое-какая кухонная утварь, на левой, мужской, висела русская трехлинейка с обрезанным ложем.
— Не из тех ли, что я тебе на Сучане выдал? — спросил Мартемьянов, указывая на винтовку.
— Ай-э, ай-э! Спасибо! — закивал Сарл.
"Когда он мог ему выдать? Да, он был председателем Сучанского совета… Значит, они встречались тогда?"
Сидя на нарах, поджав под себя ногу, Сережа уныло глодал хлебную корку, — есть ему не хотелось, а Мартемьянов ел вкусно и много, вслух размышляя о хунхузах и договариваясь с Сарлом о завтрашнем собрании. Сарл, на корточках, держа перед собою зажженное смолье, которое он взял с одного из канов, делился с Мартемьяновым своими планами.
— Я думай, тут, однако, мельница работай надо, — серьезно говорил он. — Большой круглый фанза работай, камни привози. Тебе понимай? Лошадка кругом ходи, камни — гр-ру-у… гр-ру-у. — Он покрутил рукой, показывая, как будут вертеться жернова.
— А молоть-то что?
— Кукуруза! Земля работай буду, тебе понимай? Земля работай нету — дальше живи не могу… Тебе посмотри, — с волнением указал он на группу тазов. — Какой бедный люди! Все равно собаки… Дацзы… — протянул он сквозь зубы с внезапной горькой ненавистью к тем, кто дал его братьям по крови это унизительное прозвище. — Кругом русский люди, китайский люди рыба забирай, шкура забирай — наша живи не могу. Земля!.. Земля работай нету — все удэге помирай!..
— Что ж, земля у вас будет, — важно сказал Мартемьянов. — Сейчас еще Колчак да японец мешают.
— О-о, я понимай! — воскликнул Сарл, дрогнув щекой, и схватился за пуговицу на рубахе тонкими подвижными пальцами. — Я понимай!.. Однако наша люди — Масенда, Кимунка, другой какой старый люди — понимай нету… Его думай, надо, как ране, живи: рыба лови, козуля стреляй!.. Я фанза работай — его не хочу фанза живи. Я говори, земля работай надо — его не понимай… Худо, худо!..
Он тряс головой и сильно жестикулировал, боясь, что Мартемьянов не поймет его — не поймет этого заветного дела его жизни, которое открылось ему в одну из бессонных звездных ночей и должно было изменить весь уклад жизни его народа. Он говорил об этом деле с тем творческим волнением, какое испытывали, наверно, и первый человек, приручивший священный огонь, чтобы готовить пищу, и первый человек, изобретший паровую машину.
— Тебе — старшинка, — говорил он, волнуясь, — каждый люди тебе слушай… Завтра, однако, все люди фанза ходи, тебе скажи: "Люди! Земля работай надо, мельница работай надо, надо!.."
— Что ж, я скажу, ты не горячись, — снисходительно урчал Мартемьянов: доверие Сарла очень ему льстило. — Это правильно, конечно… У стариков, известно, свои привычки.
Когда Мартемьянов поел, Сарл пригласил его на камлание, которое должно было состояться вечером перед жилищем шамана Есси Амуленка.
— Нашел кого пригласить! — добродушно осклабился Мартемьянов и посмотрел на Сережу с таким видом, точно хотел сказать: "Посмотри, вот бывают же дураки!" — Не верим мы в бога, дорогой мой, и вам не советуем, — убедительно сказал он Сарлу. — Сознательный народ, а дурман разводите!..
Рука Сарла, державшая смолье, задрожала, и на лице его появилось испуганное и умоляющее выражение.
— Не надо, не надо так говори!.. — пробормотал он, дергая щекой.
"И правда, какая нечуткость!" — с внезапным раздражением на Мартемьянова подумал Сережа.
— Ничего, Сарла, ничего… Моя ходи, — сказал Сережа, почему-то ломая язык. — Ты на него не обижайся.
— Ишь какой защитник выявился! — смеялся Мартемьянов. — Ну, ладно, не буду, не буду… Посмотри, посмотри, как они кривляются, — кряхтел он, расстилая шкуры, чтобы удобней расположиться. — Взрослые люди, а, право, как дети!..
XII
В поселке чувствовалось тихое оживление. Взрослые удэге, некоторые с бубнами в руках, сходились кучками и, обменявшись молчаливыми знаками, уходили по извилистой, пересеченной вечерними тенями тропинке, ведущей от реки к сопкам.
Благодаря их одинаковым одеждам и резко выраженным типовым особенностям наружности, все они казались Сереже на одно лицо — мужчины и женщины. Постепенно приглядевшись, он стал отличать женщин. Они были меньше ростом, с более скуластыми, почти пятиугольными лицами, с более ярко выраженной монгольской складкой век и в более пестрых одеждах. Их длинные, до колен, рубахи, рыбьи унты, плотно обтягивавшие маленькие стройные ножки, легкие наколенники и нарукавники разузорены были спиральными кругами, изображавшими рыб и зверей. На груди, подоле и рукавах нашиты были светлые пуговицы, раковины, бубенчики, разные медные побрякушки, отчего при ходьбе от одежд исходил тихий шелестящий звон.
У одной из юрт, отличавшейся от других своими более крупными размерами, берестяной полог у входа был откинут. Оттуда доносились детские возгласы, виден был красный свет костра, в отверстие в крыше выходили голубоватые струйки дыма. Сарл, не могший, по обычаям, пройти мимо жилища, у которого открыт вход, сделал Сереже знак идти за ним и, нагнувшись, вошел в юрту. Сережа с растерянным и напряженным выражением лица шагнул вслед за ним и, чтобы не толкнуть Сарла на огонь, невольно посунулся в сторону, опрокинув тулуз с водой, стоявший у входа.
Никто — ни четверо мальчиков, сидевших у огня на шкурах, разостланных вдоль по обеим сторонам юрты, ни старый Кимунка, возившийся в глубине юрты (он выпрастывал из чехла бубен), — не взглянул на Сережу, сильно смутившегося от своей неловкости. Только сидевший ближе ко входу мальчик постарше, с толстыми, выпущенными поверх ключиц косами, одной рукой быстро подхватил тулуз, а другой приподнял край подстилки, чтобы вода не попала на огонь.
— Ничего, садись, садись, — сказал Сарл, подбадривая Сережу своей ослепительной улыбкой… — Кимунка, ты идешь на камлание? — по-удэгейски спросил он старика.
— Да, мальчики просят, чтобы я рассказал им историю Мафа-медведя и почему мы празднуем этот праздник, — отвечал старик, пробуя кожу на бубне тонкими, сухими пальцами.
— Ейни-ая, расскажи!.. Ая, мы будем очень рады! — сбивчиво заговорили мальчики.
Теперь они украдкой поглядывали на Сережу, который, присев на шкуры, со слезящимися от дыма глазами, чувствовал себя все более неловко и втайне уже досадовал на то, что не остался с Мартемьяновым.