— Куда он?
— За хунхузами глядеть… У него с Ли-фу с этим кровная месть: тот лет тридцать тому назад всю семью его казнил, — жену, трех сыновей с ребятами малыми живьем в землю зарыл…
Сережу передернуло.
Лодка подошла к тому берегу. Рослая фигура Масенды скрылась в лозняке. Подросток погнал лодку обратно.
— Вот они, дела! — со вздохом сказал Мартемьянов, сердито и жалобно взглянув на Сережу, как будто Сережа был виноват во всем том, что случилось.
XVI
В эту ночь в поселке долго не ложились спать; слышен был плач грудных детей. От костра на поляне проползали по внутренней стене фанзы огненные языки. В тростнике над головой снова шуршали мыши.
Сережа лежал на спине, глядя во тьму под стропилами, и не мог заснуть. Мартемьянов ворочался, тяжела вздыхал. Сереже было почему-то жаль его и немножко стыдно за то, что он весь день сердился на него.
— Вы не спите? — тихо спросил Сережа.
— Какой уж сон!..
— Я думаю, может, обойдется?..
— Все может быть…
— А мы теперь как пойдем? По другой дороге?
— Что — мы? Они нас по реке спустят… Ежели все обойдется, мы в Скобеевку почти вровень с отрядом придем…
— Скажите, — приподнимаясь на локте, робко сказал Сережа, — вы здесь жили, что ли?..
В тростнике снова прошуршали мыши, и вдруг над самой головой приглушенно и угрожающе загудели шершни.
— Видать, гнездо у них, — тихо сказал Мартемьянов. — Да, я жил здесь, — ответил он после некоторой паузы и тоже приподнялся на локте.
Лицо его было совсем близко от Сережиного, и Сережа чувствовал, что Мартемьянов расскажет ему сейчас что-то очень важное для них обоих.
— Три года жил я на Сыдагоу, — раньше их поселок там был, — да пять лет здесь…
— Как же это вышло?
— А так это вышло, что пришлось мне от людей скрываться, как зверю, и ежели бы не случай один, где мне Гладких помог, тут бы я, может, и помер… Трудно только все это рассказать…
— Нет, вы расскажите…
— А и правда, блохи здесь! — сказал Мартемьянов, схватившись пониже спины, и сел. — Фамилия моя, если хочешь знать, не Мартемьянов совсем, а Новиков — Филипп Андреевич Новиков. В Самарской губернии у нас, откуда я родом, почти вся волость — Новиковы… В девяносто третьем году был у нас голод. Об этом, если рассказать тебе, как люди у нас с голоду пухли, да как у меня сестренка померла, да как у брата и отца все зубы выпали, — об этом я тебе даже не скажу… Ведь это же как голодали! Не только что хлеба ни крошки, — какой уж там хлеб, — ни черта не было! Даже мухи перевелись!.. Одним словом, пошел у нас к весне слух, будто дает казна ссуду, — переселяться на новые земли, на Дальний Восток. Земли будто дают очень хорошие, наделы — большие, и будто из других уездов многие уже не то собираются, не то повыезжали…
Сережа смутно вспомнил, что кто-то рассказывал ему про это, — но кто именно рассказывал, он не мог вспомнить. Однако мысль эта почему-то беспокоила его, и он, слушая Мартемьянова, все время возвращался к ней.
— Судили, рядили, — продолжал Мартемьянов, — целую неделю. Ну, как тут бросишь все!.. Отец был за то, чтобы ехать, но одному боязно, а другие и вовсе на подъем тяжелы… Кончилось тем: послать ходоков. Вопрос: кого?.. "Ты, — говорят отцу, — больше всех кричал, тебе и идти…" Отец говорит: "Я-то, говорит, от семьи своей ходока выставлю… (Умысел у него на меня был: в губернии он узнал, что кто на переселение идет, а срок ему, скажем, в солдаты, дают тому освобождение, а я как раз перед голодом женился.) Только, говорит, не страдать же мне одному за всю деревню!" Совсем уж было опять дело расстроилось. Потом вызвался один — мужик уже в годах, полная изба сыновей, а в земле он был утесненный, фамилия ему тоже Новиков, а звать его Иваном. "Я, говорит, пойду…" На том и порешили. Справили нам паспорта, одели нас кое-как сообща, зашили мы в порты казенные денежки и…
Мартемьянов покрутил рукой и свистнул.
— Я ведь тогда какой парень был! — сказал он, улыбаясь в темноте. — Я тогда еще и железной дороги не видал!.. Как сели мы в поезд, стал я, брат ты мой, возле двери, и пошла она мимо меня, Россия наша, зеленая да голубая: поля да леса, да небо… да еще мужики и телята… Ехали мы в товарном; вагон полный: оказывается, многие туда же едут, другие с семьями и со всем барахлишком, — накурено, наплевано, ребята плачут, кто на гармошке играет, мужички в очко наяривают… Жизнь!.. Сказать по совести, и меня на очко подмывало. Стою я, и нет-нет да денежки пощупаю, — до карт я был очень азартный. И не то меня держало, что деньги-то не мои, а то, что боялся я Ивана Новикова: мужик честный, строгий, — нельзя! И вот, поди ж ты, как оно дальше получилось! Захворал мой Иван Осипович… Пока до Одессы добрались, он уже и ходить не мог, — сволокли его в больницу. Тут я, правду сказать, сдрефил: не с того, что одному ехать, — я хотя и нигде не бывал, а парень был самостоятельный, — а главное дело, думаю: поеду я один, а вернусь назад, мужики не поверят, скажут: "Что он в двадцать один год понимает, несмысель?" А Иван Осипович говорит: "Езжай, там помогут: в случае чего — отпишут с тобой, как и что". А главное было его убеждение, что мы, дескать, с тобой уже несколько целковых истратили да на обратный путь истратим, а все без толку — убьют нас мужики!.. Одним словом, забрал я у него его половину, — оставил он себе, как сейчас помню, два целковых, — и началась моя жизнь вовсе самостоятельная…
— С чего же она началась? — помолчав немного, с удивлением спросил себя Мартемьянов. — А с того она началась, что купил я себе сапоги и бутылку водки: давали, думаю, на двоих, а на одного мне хватит!.. Переселенцев, надо тебе сказать, скопилось тогда в Одессе до черта, и все с Волги. Были и ходоки, вроде меня, а то все семейные, с ребятами да с люльками… Пока сели мы на пароход, до того намытарились, что, как вспомню, и сейчас кровь закипает! Начальства много, каждый по шее норовит, а я еще парень был непокорный, с норовом, мне за всех перепадало. Отплывали мы ночью. Ночь темная, машина под ногами гудит, гудит, народ весь на борту, ребята плачут, а она плывет перед нами, Одесса-мама, вся в огнях, кругом вода кипит золотая, а впереди все черное, черное да чужое, — многие тут всплакнули… Тут даже и я…
Мартемьянов крякнул.
— Скажите, а Иосифа Шпака среди вас не было? — тихо спросил Сережа, вспомнив наконец, что именно Боярин рассказывал ему о своем переселении.
— Ах, Сережа, Сережа! — не слушая его, с внезапной тоской и злобой выдохнул Мартемьянов. — И что же это была за дорога! Народу битком — и в трюме, и на палубе; жара — аж глотки пересыхают; вши; ребята под себя ходят; бабы ссорятся… В качке все валом лежат, блюют; никто за этим не следит, не убирает; вонь, мухи; каждый тебя ногами пихает, как последнюю скотину!.. Возьми хотя бы матросов! Ведь свой же брат Савка, нет: он уже мужика и за человека не считает, нос воротит. Помню, один матрос к бабе подсыпался, а муж у нее оказался ревнивый, — и что же он, муж, с ней выделывал! При всем народе последними словами, а потом — бить ее, груди щипать, да за волосы, да сапогом в живот — раз ее, раз!.. Ай-я-яй!.. — с отчаяньем сказал Мартемьянов и схватился за голову. — Много проехали мы стран и городов, не упомнить и названий. И чего я тогда не насмотрелся, и чего я только не передумал!.. Сколь велик мир! Сколь богат! Сколь много людей — разных цветов и языков — населяют его! Сколь непомерно много труда людского вложено в него — и в землю, и в сталь, и в камень! И сколь же нищеты, обмана, зверства в жизни нашей, сколь темноты, грязи! А ради кого? Ради кого, я спрашиваю?.. — повторил он со страшной силой, и какие-то лающие нотки прозвучали в его голосе. — Знаешь ли ты, например, что есть такие места, где на людях ездиют, как на лошадях?! Садится барин в белом костюмчике, а человек его везет, а он его зонтиком погоняет!.. Нет, ты понимаешь? На людях ездиют!.. — весь сотрясаясь и багровея от гнева, говорил Мартемьянов.