Однако все сомнения и смутные предчувствия отступают на задний план, как только они прибывают в деревню Ламбарене. Здесь их встречают молодые учителя миссии. У них хорошие лица, умные и одухотворенные. «Очаровательные юные лица!» — восклицает Швейцер. Учителя приплыли в лодках. Лодки эти неустойчивы, но гребцы умелы, а до миссии не так далеко.

В Ламбарене супругов ждет торжественная встреча. В домике с верандой для них приготовлено жилье. Швейцер выходит на веранду: «Вид потрясающий: под нами поток, здесь и там переходящий в озерцо, а на горизонте синеет гряда холмов».

Он ведь стремился к этому всю жизнь сознательно и неосознанно, к изначальной красоте творения, к не расчерченной дорожками чащобе леса, к могучей стихии воды, к простоте жизни на земле. Он и сам из маленького Гюнсбаха, из страны виноградников и трудолюбивых крестьян. Нет, не случайно он попал в это Ламбарене, приютившееся «между водой и девственным лесом»! (Он так и назвал свою первую книжку об Африке.)

Вечером чествовали нового доктора и его жену. Под неумолчный стрекот кузнечиков маленькие чернокожие школьники спели в честь супругов гимн. За ужином миссионеры много рассказывали о здешней жизни. Они старались развеселить его, как могли, ибо первое разочарование, которое ждало его, было не из малых: обещанный дом для клиники построить не удалось, потому что совсем не было рабочей силы. Миссия не могла платить много, а тех немногочисленных (и это было для доктора первым довольно существенным открытием) рабочих, которых здесь можно было добыть, забирала лесопромышленность, где заработки были выше, чем в миссии. Итак, помещения нет, но об этом завтра, а пока они развлекали его рассказами о здешних местах, анекдотами из миссионерской жизни, нехитрыми шутками.

Зашел разговор о христианской религии, которой приходилось здесь уживаться с древней языческой магией и многобожием. Из этого разговора доктор Швейцер понял, что догматические вопросы, так занимавшие Парижскую миссию, здесь вообще не встают на повестку дня.

В районе было сейчас две сотни белых и неизвестно сколько африканцев — десятка два племен, говорящих на разных языках и диалектах. Больше всего галоа — тысяч восемьдесят. Но из глубины материка, гонимые голодом, выходят фанги, они же пахуаны. Еще совсем недавно, до прихода белых, это были каннибалы, пожиравшие галоа.

— Теперь процесс этот как будто приостановился, — сказал с надеждой молодой учитель.

Доктора интересовали африканцы. Каковы они? Пастор говорил о них снисходительно и нежно, как о детях. Как, впрочем, вообще пожилые пасторы привыкают говорить о своей неразумной пастве. Что с них взять? Настоящие дети. Дети природы. Да, они не привыкли трудиться постоянно, но ведь так они работали тысячелетиями. Таковы условия. Многоженство? В миссии немало споров об этом. Доктор убедился сам, что многоженство здесь только разумно. Фетиши, магия? Но ведь они так беззащитны перед природой, а колдуны так страшны и всемогущи. Любовь? Но ведь у них не было своих Тристана и Изольды. У них своя традиция, освященная тысячелетиями. А вообще-то доктор уверен, что можно понять душу другого человека до конца?

Доктор с едва заметной усмешкой в глазах ответил, что он намерен врачевать тела, а не души. Тогда они вспомнили о каких-то предупреждениях миссии по поводу его недогматической теологии. Впрочем, в том, что говорил сейчас пастор, тоже было немного от догматического христианства.

Все вдруг встали и заторопились, потому что доктор с супругой действительно очень устали с дороги. Им надо отдохнуть, а уж утром...

Доктор с женой ушли в свое новое жилище. Надвигалась габонская ночь. Тень паука металась по стене. Какой-то стон послышался из чащи. Ночь рождала страхи, подрывала решимость.

Но если в ту первую ночь на непривычном месте, под шорохи и таинственные вскрики джунглей, под всплески то ли диковинных рыб, то ли крокодилов, то ли гиппопотамов на реке ему еще думалось о трудностях и странностях этого мира, то с утра у него были тысячи забот... И так пятьдесят два года, включая 1913-й — год первый от основания Ламбарене.

«На следующее утро в шесть часов зазвонил колокол; вскоре стало слышно, как дети поют гимн в классе; и мы стали готовиться к началу работы на новом месте».

Итак, он «начинал с нуля»; и впоследствии биографы немало потрудились, подбирая сравнения для того, что совершил в одиночку или почти в одиночку этот человек. Один говорил, что это было все равно как переплыть Атлантический океан в латах; другой сравнивал его труд с бесконечным трудом Сизифа; третий говорил, что ему понадобились при этом изобретательность Робинзона Крузо, отвага и организационные способности штабного офицера, бдительность полярного исследователя, который ищет предмет, затерянный в полярной пустыне.

Можно умножить число этих сравнений и все-таки не дать представления об огромности, будничности и необычности того, что он делал. Он просто остался без помещения и едва начал распаковывать вещи, как ему объявили, что прибыл первый больной. За ним второй, третий... И тогда Швейцер начал прием. Здесь же, во дворе. Палило солнце... Духота изнуряла... Он не знал еще ни страны, ни климата, ни пациентов, ни даже своих возможностей. А больные все прибывали и прибывали в своих пирогах по реке, сверху и снизу, а также из лесу, по невидимым тропам. Одни ковыляли сами, других несли родные.

К вечеру он едва держался на ногах от усталости, но все же отметил с удовлетворением, что место он выбрал удачно: больные добираются сюда по реке. Кроме того, в этих местах еще живы рассказы об американском докторе Нассау и о заезжем хирурге-французе; здесь доверяют белому врачу. Он должен закрепить и развить этот первый успех.

Он наказал строго-настрого, чтобы приводили только тяжелобольных, пока он не распакует все инструменты и все лекарства. И все-таки они тянулись к нему без разбора — всякие больные, все больные. Плыли издалека, за сто, за двести и триста километров по реке, полуголодные, осатаневшие от боли. Если бы он не приехал сюда весной, «в сезон дождей» 1913 года, некому было бы облегчить их боль, как некому было утолять ее «в сезон дождей» 1912 года и еще в течение многих-многих лет и столетий. Он помнил об этом, изнемогая от жары и усталости. И только в этом было для него утешение, потому что во всем остальном ему приходилось туго. Ливни часто загоняли его на веранду. Пускать пациентов в жилой дом он боялся: так оставались хоть какие-то шансы избежать инфекции. Потом он решился перейти в старый, дырявый птичник, где некогда держал своих кур уехавший миссионер.

Здесь страшная теснота. Швейцер не отваживается работать без шлема, потому что крыша дырявая, а он уже наслушался рассказов о том, как через дырочку величиной с монетку тропическое солнце ухитряется наносить свои удары. Зато ему не приходится теперь убегать под навес в бурю.

Елена оказалась великолепной помощницей. Она справлялась с домашним хозяйством в условиях джунглей, готовила для приема бинты, лекарства, стерилизовала инструменты.

Швейцеру с трудом удалось подыскать толкового санитара. Он долго присматривался к пациентам, пытался разговориться с ними через редких переводчиков. Но он не видел в их огромных черных глазах ничего, кроме боли, непонимания или благодарного облегчения. Наконец ему повезло. Пациент был веселый и бойко говорил по-французски. Он жаловался на здоровье, но, кажется, был изрядно здоров. Он рассказал, что раньше был поваром, но бросил это занятие, так как вот, доктор сам видит, здоровье не позволяет. Он знал не только кухню. Он знал французский и английский языки, а также многочисленные здешние языки и диалекты. В общем, это был очень здоровый, способный, веселый, артистичный, лукавый человек, то вдруг мудрый и философски серьезный, то елейно назидательный, то безудержно расточительный и щеголеватый. Конечно, доктор не мог платить ему так много, как платили на кухне, и это часто портило их отношения. Но все же Джозеф был искренне привязан к доктору, а доктор привязался к этому «первому помощнику Альберта Швейцера», как называл себя до самой смерти Джозеф Азаовани.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: