Доктор признался, что, да, тот самый. Тогда старый «примаш» объявил, что отныне цыгане считают его своим, что он может присутствовать на хорах, когда оркестр играет или репетирует, и что им с женой отныне положено две серенады в год — на дни рождения. И правда: в день своего рождения Елена проснулась от звуков вальса из «Сказок Гофмана». Исполнение было безупречным.
Стол, изготовленный месье Боркело из краденых досок, доктор использовал для своих философских и музыкальных занятий. Еще на борту судна, где он не мог писать вообще, Швейцер решил разучить некоторые фуги Баха и Шестую органную симфонию Видора. Там же, на корабле, он вспомнил свою давнишнюю детскую игру: в ту пору, когда папаша Ильтис редко еще допускал его до органа, маленький Альберт играл на столе, воображая, что стол — это клавиатура органа, а пол — это педали. И вот теперь за свежеоструганным столом, полученным в подарок от инженера, Швейцер «проигрывал» таким образом баховские фуги. Музыканты утверждают, что для подобных немых упражнений нужна огромная сосредоточенность.
Несмотря на обилие специалистов в лагере, Швейцер оказался, как ни странно, единственным врачом в Гарэсоне. Поначалу начальник лагеря запрещал пленному врачебную практику, надеясь на помощь местного деревенского врача. Впоследствии он, впрочем, передумал и даже предоставил в распоряжение доктора отдельную комнатку для приема. Больных оказалось много. Особенно успешно лечил Швейцер тропические болезни у бывших жителей колоний и матросов. К счастью, инструменты и лекарства у него были с собой.
«Так я снова стал врачом, — вспоминает Швейцер. — А все время, которое оставалось свободным, я отдавал „Философии культуры“ (я писал в это время о цивилизованном государстве) и практиковался в органной игре на столе и на полу».
Фраза, заключенная в скобки, содержит, конечно, убийственную иронию, ибо где же, как не в лагере, писать о «цивилизованных государствах», достигших к этому моменту апогея своей «цивилизованности».
Швейцер отмечал упадок «цивилизованного государства» и хваленой буржуазной цивилизации еще на рубеже века; позднее он формулировал свои наблюдения, сидя под арестом в душном аду габонских джунглей. Потом война бросила философа в самое месиво человеческих страданий, заставила познать на своем опыте достижения этой «цивилизации» и непреклонную волю буржуазного «цивилизованного государства». Он не увидел ничего принципиально нового, чего нельзя было предвидеть раньше, но в формулировках его звучит теперь выстраданная зрелость.
«Мы живем, — пишет Швейцер, — в период, который характеризуется отсутствием всякого истинного чувства права и закона. Наши парламенты с легким сердцем производят законы, противоречащие духу истинной законности. Государства беззаконно обращаются со своими подданными и не думают о поддержании какого-либо правосознания, а люди, попадающие в руки иностранной державы, и вовсе оказываются практически вне закона. Мы не уважаем их природного права ни на дом, ни на свободу, ни на место обитания, ни на собственность, ни на заработок, ни на поддержание жизни — короче говоря, ни на что вообще. Наша вера в закон испарилась без остатка».
Швейцер повторяет, что не война привела к кризису буржуазной цивилизации, а скорее наоборот. Отвечая на вопрос, почему же все-таки наступил кризис, упрямый индивидуалист Швейцер говорит, что кризис «наступил потому, что люди предоставили все проблемы этики обществу. Этическое возрождение будет возможно только тогда, когда этика снова станет занятием мыслящей личности и когда индивиды снова будут стремиться утвердить себя в обществе в качестве этических личностей»,
«Теперь, когда у нас есть абсолютный этический критерий, — продолжает Швейцер, — мы снова требуем правосудия... того, которое вдохновлено сознанием ценности каждой человеческой жизни».
Как, без сомнения, отметил читатель, по Швейцеру, этический прогресс начинается с личности, и это непосредственно вытекает из его индивидуалистических и идеалистических предпосылок. Марксизм рассматривает этику в определенных исторических условиях, в связи с интересами классовой борьбы и борьбы за построение коммунизма. Ленин прямо писал, что «в основе коммунистической нравственности лежит борьба за укрепление и завершение коммунизма»10. В результате социальных преобразований, по мысли Ленина, постепенно произойдет и нравственное совершенствование: «Люди постепенно привыкнут к соблюдению элементарных, веками известных, тысячелетиями повторявшихся во всех прописях, правил общежития...» («Государство и революция»)11. И если на разных этапах развития классового общества происходила дифференциация морали, то в дальнейшем, по мере создания бесклассового общества, произойдет интеграция морали. Энгельс писал об этом так: «Мораль, стоящая выше классовых противоречий и всяких воспоминаний о них, действительно человеческая мораль, станет возможной лишь на такой ступени развития общества, когда не только будет уничтожена противоположность классов, но изгладится и след ее в практической жизни»12. Конечно, это не значит, что основоположники марксизма считали сейчас неприемлемыми эти «веками известные» правила общежития, не признавали законов нравственности и справедливости. Напротив, они говорили, что именно в массах революционных рабочих эти законы получат наиболее полный расцвет. И Маркс больше столетия тому назад призывал английских рабочих «добиваться того, чтобы простые законы нравственности и справедливости, которыми должны руководствоваться в своих взаимоотношениях частные лица, стали высшими законами и в отношениях между народами»13.
...У лагерного доктора прибавлялось работы, а времени на философские сочинения оставалось все меньше. Тянулись месяцы заключения, и все чаще заключенные приходили к доктору с жалобами на болезни. Доктор Швейцер внимательно наблюдал разноликие проявления горя в лагере. Были люди, которые почти физически ощущали свою несвободу. Швейцер видел, как от подъема до отбоя кружили они по монастырскому двору, глядя за стены на сверкающую цепь Пиренеев. У них не осталось внутренней энергии, чтобы заняться хоть чем-нибудь. Если шел дождь, они безучастно и вяло толпились в коридорах. Большинство из них страдало от истощения, потому что однообразная (хотя и не такая уж плохая) лагерная пища им наскучила и они совсем потеряли аппетит. Многие страдали от холода, потому что здания нельзя было отапливать. Для этих людей, ослабевших душой и телом, всякая болезнь была губительна. Они шли к доктору, и ему нелегко было определить характер их заболеваний, потому что они были к тому же еще и подавлены, жаловались на утрату всего, что имели. У этих людей не было надежды, не было будущего. Что они будут делать, когда откроются ворота лагеря? У них были французские жены и почти французские дети. Их работа была во Франции, а теперь им придется уехать. Буржуазная цивилизация не считалась с человеком, отказывала ему в праве выбирать место для жилья, и медицина была тут бессильна.
Конечно, Гарэсон был еще непохож на Бухенвальд, Треблинку, Освенцим... Но уже здесь человек был лишен свободы, запуган, деморализован. В начале 1918 года было, например, объявлено, что если к такому-то числу немцы не перестанут притеснять мирное население Бельгии, лагерные «знаменитости» (видимо, директора банков, управляющие отелями, артисты, ученые, торговцы) будут отправлены в исправительные лагеря особого режима. При всей трагичности ситуации Швейцер отметил в ней юмористическую деталь — сразу выяснилось, что большинство здешних «управляющих отелями», «банкиров», «крупных купцов» были просто официанты из отелей и продавцы, предполагавшие, что если они объявят себя бывшими знаменитостями, им легче будет перенести лагерный режим. Теперь они жаловались всякому встречному на коварство судьбы.