Крестьяне ходили по деревне измученные, хмурые. Противогазы шлепали их по бокам — люди боялись газов. Обстрел то и дело загонял их в убежище. Урожай сгорел, стояла засуха. Луга засохли, косить даже не стоило, скотина ревела от голода в хлевах. Грозовые тучи проходили над Вогезами, не проливаясь дождем. Грозовые ветры вздымали тучи пыли, и в них Швейцеру чудился страшный призрак голода.

Его останавливали, узнавали, делились грустными новостями.

— Георг-то? Еще воюет. А Фриц уже вернулся, слепой, отравленный, дома сидит. А Карлушу Бегнера не видел? Вернулся. Счастливчик: с одной ногой, зато жив. Торговля его в Страсбурге, конечно, разорилась, теперь уж кто как сможет. Учитель? Не знаем. К дедушке на могилку сходи — там бомба упала большая...

Церковь, где служил дедушка Шиллингер, была разбита бомбой. Могучие плоды просвещения разворотили все вокруг церкви. Траншея пересекала теперь маленький погост и двор. Впрочем, могила старого поборника просвещения каким-то чудом уцелела.

Альберт пошел навестить учителя Вемана, но узнал, что любимый учитель не перенес голода и всех бедствий — покончил с собой.

В гюнсбахском доме, где галдели теперь бравые офицеры, где тихо сидел за столом старый пастор, еще витал материнский дух. Она ведь всегда была молчаливой. Ее больше не было в доме. И она была. Была в памяти детей, в их характерах, в неукротимой воле старшего сына. Ее дух был жив в нем. Но тело его сдавало. Швейцер надеялся, что воздух родной долины излечит его, но и в Гюнсбахе ему становилось все хуже. В конце августа его начало лихорадить, появилась мучительная боль. Он сам установил диагноз, решил, что ему срочно нужна операция, и ушел из дому, поддерживаемый Еленой. Это было не первое его путешествие, в котором он опирался на плечо Елены. Однако это было самое мучительное из всех. Они шли к Кольмару и успели уже пройти шесть километров, когда их подобрала крестьянская телега, которая довезла их до поезда. 1 сентября профессор Штольц сделал ему операцию.

Доктор Швейцер лежал в больнице, и мысли у него были невеселые. Елена ждала ребенка. Страсбургский университет был закрыт, а ему нужно было зарабатывать на жизнь. Кроме того, за ним еще остались долги — Парижской миссии и друзьям, помогавшим ему в военные годы. Наступили тяжкие времена. Вряд ли теперь кто-нибудь в целой Европе поддержал бы предприятие вроде Ламбарене. А он лежал после операции на больничной койке и думал о Ламбарене! Среди горя и развалин Европы, в неустроенности собственных дел он думал сейчас о том, что ему хотелось помочь страдающим габонцам, что он помогал им — и вот не может помогать больше. Массовый здравый смысл (тот самый, который Гегель называл собранием предрассудков) твердил, что сейчас не время... Собственный разум отвечал, что раз это занятие сообразуется с велением истины, значит для него всегда будет время. «Час истины — вчера и сегодня, и завтра, и всегда...»

Когда Швейцер поправился, бургомистр Страсбурга, тот самый Швандер, старый приятель по студенческому кружку, предложил ему место врача в муниципальной больнице. В ведении доктора Швейцера были теперь две женские палаты в кожном отделении.

Через два месяца после перемирия доктору Швейцеру исполнилось сорок четыре. В день его рождения Елена родила ему дочь, которую супруги назвали Реной.

Наступил 1919 год. Швейцер работал в страсбургской муниципальной больнице и даже Елене, наверное, не мог бы признаться, что думает о Ламбарене.

В эти годы он часто приходил к мосту через Рейн, настолько часто, что пограничники и таможенники стали принимать его как своего. Он приносил рюкзак с провизией для друзей с германской стороны. Там царил голод, и он пытался выручить из беды фрау Козиму Вагнер и старенького художника Ганса Тома. Безумию мира могла противостоять только доброта человека.

Однажды Швейцер проходил мимо Нейдорфского вокзала в Страсбурге и увидел в толпе знакомое и любимое лицо. Это был старенький профессор Шмидеберг, читавший им теоретический курс фармакологии. Французская администрация решила выслать его как опасный элемент, и теперь он ждал транспорта для ссыльных, с каким-то увесистым свертком под мышкой, но без чемоданов, как и все. Швейцер пробрался через толпу и спросил, не может ли он спасти вещи профессора, его мебель, хоть что-нибудь. Профессор сказал, что в этом вот свертке его последняя работа о дигиталисе и что строгий французский сержант, конечно же, не разрешит ее провезти. Швейцер забрал работу учителя и вскоре переправил ее с надежным человеком автору в Баден-Баден. Ссыльный профессор недолго прожил после выхода своей последней работы.

1919 год был тяжелым для Швейцера. Он работал над хоральными прелюдами Баха и ждал, когда придет из Ламбарене остальная часть труда — готовые вчерне три тома прелюдов. Потом выяснилось, что американский издатель передумал и не будет продолжать издание. Швейцер ждал из Ламбарене и рукопись своей «Философии культуры», но посылки все не было. Свободного времени у него оставалось мало, и настроение чаще всего было подавленное. К тому же осложнение от дизентерии все еще мучило его, и летом ему пришлось перенести вторую операцию. Вот он и сам познал боль, лежа на койке и с тоской вспоминая свою больничку на берегу Огове.

Казалось, что все кончилось, что ничего больше не будет — ни самозабвенного труда в Ламбарене, ни ночных озарений, ни концертов... Он иногда чувствовал себя старым пятаком, закатившимся под диван и там забытым.

К этому времени относится еще один вид деятельности Швейцера, почти не упоминаемый биографами: он редактировал «Церковный вестник Эльзас-Лотарингии». На страницах этой газеты Швейцер старался утешить своих соотечественников-эльзасцев, напомнить о путях надежды. «Что сказать об ушедшем годе? — писал он в новогоднем номере газеты. — Это было тяжелое время для всех нас, может быть, самое тяжелое...»

В одном из номеров «Вестника» редактор и автор его Швейцер вдруг высказал сочувствие к заклятой революционерке Розе Люксембург, которую немецкая церковь считала исчадием ада. Конечно, Швейцер не стал революционером: просто, комментируя тюремные записки Р. Люксембург, он отметил ее милосердие к животным, разглядел в ней «благородную душу». Впрочем, и это прозвучало диссонансом в дружном хоре ненависти.

В тяжелом настроении встретил Швейцер грустную осень 1919 года, когда известный теолог, шведский архиепископ Натан Седерблом начал справляться о судьбе эльзасского теолога, который, говорят, томится где-то во французском лагере. Седерблом написал по этому поводу архиепископу Кентерберийскому, который тоже много слышал до войны о смелом ученом. Швейцер, конечно, ничего не знал об этих розысках.

Первый луч надежды блеснул для него в октябре 1919 года: барселонские друзья из «Орфео Катала» прислали ему приглашение на концерт. Он с трудом наскреб денег на дорогу; эта поездка служила для него подтверждением, что он еще значит кое-что как музыкант, как знаток Баха.

После поездки он, несколько приободренный, продолжал работу над книгой о философии цивилизации, с нетерпением ожидая, когда придет рукопись из Ламбарене. Швейцер уже подходил к концу своего обзора мировой философии с точки зрения ее этического приятия мира. Теперь ему пришла мысль рассмотреть под тем же углом зрения главные мировые религии — религию Заратустры, иудаизм, христианство, ислам, брахманизм, буддизм, индуизм и китайскую религиозную философию. Это исследование подтвердило для него мысль о том, что цивилизация имеет основой этическое приятие мира. Он убедился, что религии, отрицающие мир и жизнь, не проявляют никакого интереса к цивилизации (брахманизм, буддизм), тогда как в религиях, включающих в свою систему этическое приятие мира (религия иудаизма времен пророков, религия Заратустры, китайская религиозная мысль), содержится сильное стремление к цивилизации. Последние, по мнению Швейцера, стремятся к улучшению социальных условий и призывают к целенаправленному действию во имя общих целей, тогда как пессимистические религии призывают только к уединенному размышлению.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: