Стоит произнести леденящее «эс-эс» — и дворца нет. Там тюрьма. Оттуда нет вестей. Стены того барака в броне безмолвия. Рвутся к нему материнские сердца, но разбиваются, как волны о камни…
Женщины понимали: «Мы живы, пока там наши дети… Коса «селекции» только поэтому и обходит нас».
Живы… Жизнь… Искрой вспыхивали эти слова и тут же угасали. В концлагере бушевала Смерть…
…Марию предложила послать в тот барак Евгения Лазаревна, «мама». Евгения единственная в бараке не имела в лагере своих детей. И когда Юрек и Арон остались одни на этом поле смерти, Евгения сказала: «Это — мои». И пошла с ними. Бесстрашная — она больше всего боялась, чтобы страх не поселился в бараке, не одолел и ее.
Почему должна пойти Мария?
Маленькая, худенькая, Мария, казалось, была соткана из мужества. На том злосчастном аппеле,[1] когда все отказались забрать чужие посылки, она была первая, к кому подошла ауфзеерка.[2] Взглядом в упор встретила она эсэсовку, когда та подняла на нее руку. Не отвела глаз и после второй пощечины. Злосчастным был тот аппель.
В тот барак увели и ее двух сыновей. Старший (он родился на час раньше брата) в 14 лет уже выступал с концертами. Слушая его, люди забывали обо всем.
— И откуда у них такая звериная жестокость? — спросила как-то полька Ядвига.
— Только доброта — бесхитростна, — ни к кому не обращаясь сказала Мария. — А жестокость — изобретательна! С молоком матери сколько доброго получает человек! Но в какие руки он потом попадает — вот в чем дело…
* * *
«Рейхсфюреру СС Гиммлеру. Берлин. Отбор для работ по плану «Аненэрбе» закончен. Одиннадцать пар заключено в барак «патология». Приступаем к эксперименту. Хайль Гитлер!»
* * *
Под верхнюю лагерную одежду Мария надела свитер (сберегла его после смерти подруги), теплые носки, косынку и брюки, «организованные» кем-то в «Мексике».[3]
Наступила минута, когда Евгения Лазаревна выдохнула в темень барака короткое: «Ушла».
* * *
Дождь, казалось, только и ждал, чтобы обрушиться на эту одинокую фигурку, Мария решительно шагнула в дождь. Касаясь рукой стены барака, пошла к подстриженной изгороди кустарников. Так можно незаметно пробраться к центральной лагерной улице — Лагерштрассе, а это уже больше половины пути.
За последним бараком «зоны А» Марию подхватил такой порыв ветра, что она едва устояла на ногах. До смены постов оставались считанные минуты. Низко пригибаясь, Мария пересекла асфальтовую полосу Лагерштрассе и перевела дух. Напряженный слух уловил неясные голоса. Смена караула. С ними собака. Скоро прожектор…
Мария упала на мокрую землю, в лужи. Голова — на согнутой в локте левой руке. Пальцы правой зарылись в липкую грязь. Как близко пройдут часовые? Хоть бы не заметили! Боже, хоть бы не заметили!
А время, казалось, остановилось. Слышно было, как чавкает мокрая глина под ногами часовых. Мария замерла. Она не чувствовала ни холода, ни потоков дождя, ни грязи. Одного хотелось: только бы стать куском этой земли, слиться с нею, застыть.
Все ближе шаги. Зарычала собака, залаяла зло, тревожно…
— Что с ней, Вольфганг? Может, остановимся?
— К дьяволу! Рекс на всякую падаль лает…
…Эсэсовцев уже поглотила тьма, а Мария все еще не могла справиться с сердцем: сейчас, кажется, выпрыгнет из груди…
Наконец, поднялась, пошла дальше. Каждый шаг — с трудом. Пудовые комья глины на башмаках. В луче прожектора — тоненькая сетка стихающего дождя. Белый клинок разрубил ночь…
Мария снова бросилась наземь. Она знала: эсэсовцы пунктуальны, прожектор пересечет «зону А», потом полосу Лагерштрассе, упрется в строения «зоны Б», переломится у массивной стены крематория и, сделав круг, погаснет, чтобы вскоре начать все сначала.
Шорох кустарника над головой. Луч прожектора на миг выхватил из тьмы голые прутики ветки. Мария видела, как бегут по ветке прозрачные дождевые капли.
Не было сил подняться. Марию охватил страх: «Не выдержу… Но уже вырисовывался впереди силуэт того барака. Надо идти! Ведь ее ждут…
И вот она у заветной стены. Новая беда: окна слишком высоки. Ей не достать до них. Осмотревшись, Мария заметила штабель тесаных камней. Приподняла верхний. Он оказался не очень тяжелым. Мария перенесла его под самое широкое окно. Еще один. Еще. И вот уже можно заглянуть в окно. В окно, за которым ее мальчики. Дети ее подруг. Окно, за которым неизвестность… Руки не находили себе покоя.
Мария полезла на камни. Еще одно усилие — она заглянет в таинственный барак. Поднялась.
Ничего не видно. Хотя… Кажется, лежат на полу. Да, очертания тел… Мария всматривалась до боли в глазах, уперев лоб в холодное стекло.
И тут — сирена подъема. В комнате за окном вспыхивает свет. Отбрасывая серые одеяла, с матрасов поднимаются худые фигурки, одетые в полосатую рвань… Руки детей устремлены вперед и беспомощно ощупывают воздух…
— Боже мой! — вскрикнула Мария и упала без сознания.
* * *
«Рейхсфюреру СС Гиммлеру. Берлин. Эксперимент «Аненэрбе» завершен без видимых результатов. Опытный материал ликвидирован. Xайль Гитлер!»
* * *
Всю ночь напролет ждали подруги Марию. Никто не сомкнул глаз.
Потом, уже утром, ауфзеерка рассказала посмеиваясь:
— Ваша камарадин сошла с ума. Ее ведут к виселице, а она все кричит: «Они ослепили их!», «Они ослепили!»
* * *
Помните, как у Ахматовой?
ТАК ИГРАЛИ ДЕТИ
Жизнь не утекает,
ибо смерть не трещина
Ты просишь написать, что сильнее всего запомнилось пережитого в аду, через который я прошел.
Прямо скажу: это трудно. Ведь написать надо так, чтобы мог понять человек, к счастью, ничего подобного не переживший.
И все же отвечаю.
Но прежде всего хочу рассказать, каким ты мне запомнился.
Виделись мы очень, очень давно. Помню, был жаркий летний день. Ты сидел посреди двора возле лужи, деловито лепил из грязи пирожки, аккуратно раскладывал их и сушил на солнце.
Кажется, на тебе не было лишней одежды. Трехлетний крепыш. Шалун и обжора. Коричневый и белозубый.
— Сашко! — сказал я. — Здравствуй, браток!
Ты не узнал меня и замахнулся одним из своих «пирожков».
— Сашко, разве ж можно — это ведь грязь!
— Хиба цэ грязь, — лукаво посмотрел ты на меня, — цэ ж глына!
Лицо твое расплылось в улыбке. Каким же я был в твоих глазах глупцом!
Меньше чем полгода спустя я снова увидел тебя, Сашко. На этот раз встреча была совсем иной. В то осеннее утро наши части выбили белых и снова заняли город. Но ни твоего отца, ни других большевиков-подпольщиков спасти не удалось, Их сняли с виселиц, и город отдал им последние почести.
О тебе в тот день забыли. Ты сидел возле конюшни и барабанил по днищу старого ведра.
…Ты, наверное, удивлен этими воспоминаниями. По правде, я и сам удивлен: вот ведь что иной раз врежется в память…
Ты ждешь описания пережитого в гитлеровском концлагере. Это трудно сделать еще и потому, что я учитель. Путь к сердцу я привык прокладывать, обходясь без помощи бумаги и пера…