Филип загасил сигарету, встал, потянулся. Уже почти полдень, но в последнее время жизнь течет в какой-то безвременной пустоте от заказа к заказу. Ничего хорошего, успех кружит голову; он забыл, что такое нищета. Мог позволить себе выбирать заказы, при желании мог вообще не работать по полгода, а то и больше, не нанося себе практически материального ущерба. О таком будущем он когда-то мечтал, но теперь эта жизнь его не радовала, пожалуй, даже удручала. «М-да, — думал он мрачно, — в самый бы раз теперь куда-нибудь на передний край!»
Филип прошел мимо ряда окон к спальне, натянул старые джинсы, майку. Судя по всему, сегодня опять будет невыносимая жара. Стояла настолько знойная для июля погода, что Филип с невольной тоской вспоминал про осенние ветры, про дождь.
Продрался через кавардак мастерской в кухню, налил себе кофе из кофеварки, снова вернулся к наблюдательному пункту у окна. Закурил очередную сигарету, сел, привалившись к косяку, раздумывая, как лучше спланировать сегодняшний день.
Конкретного заказа нет, потому выбор дел весьма широк: можно отправиться на Бродвей поснимать туристов, кто знает, вдруг попадется интересный материал; можно проглядеть накопившиеся негативы, этим уже давным-давно стоило заняться. Но ни одна из этих идей, как, впрочем, и всякие другие, Филипа особенно не прельщала. Он сердито смял сигарету.
Зазвонил телефон на перевернутом вверх дном ящике из-под молочных бутылок рядом с кроватью. Отражаясь от жестяных пластин на потолке, резкое дребезжание разносилось по всему чердаку. Филип смотрел на аппарат, прикидывая, спешить или нет до третьего звонка, пока не включится автоответчик. А, ладно: хорошие ли, плохие вести, не все ли равно? Спрыгнув с подоконника, он ринулся через мастерскую, выбирая свободный путь. Добежал как раз к третьему звонку, схватил трубку, плюхнулся на кровать, откинувшись к спинке.
— Алло! Филип Керкленд слушает! Заказчик или интересуетесь?
Молчание, только чье-то дыхание в трубке. Внезапно из ее глубины донесся вой автомобильной сирены, и немедленно Филип услышал этот же, только приглушенный, вой с улицы. Значит, тот, кто звонит, где-то поблизости.
— Некогда мне с вами дурака валять! Не назоветесь, кладу трубку! — рявкнул Филип.
Необычный стереоэффект сиренного воя оборвался, машина проехала. Филип услышал голос и тотчас почувствовал, как ладони у него покрываются потом.
— Филип! — сказал ее голос. — Ты узнаешь меня? Сердце его учащенно забилось.
— Узнаю, — выдохнул он в трубку. Господи, сколько лет прошло, а до сих пор — она говорит, и как током… Голос все тот же.
— Я из ресторанчика, рядом. Звоню узнать, дома ты или нет. Хотелось бы повидаться. Очень нужно поговорить.
— И мне, — сказал Филип, еще не осознавая до конца, что в нем сильнее — желание встречи или страх перед ней. — Позвони снизу, я открою дверь. Это на третьем этаже.
— Тогда до скорого, — сказала она и повесила трубку. До скорого… прошло двенадцать лет… целая вечность. Та глянцевая, неподвижная, черно-белая «Хезер. Орли, 1971», бросившая на ходу прощальный взгляд, все-таки обернулась и, ожив, нагрянула из прошлого.
Глава 2
Семидесятый год для многих стал началом краха иллюзий. Кошмары войны в Юго-Восточной Азии способны были помутить человеческий разум, уже не за горами был Уотергейт, на глазах поколения шестидесятых прежние мечты стали вязнуть в апатии, в безумном смятении, и само поколение терялось перед лицом жестокой действительности, о которой люди больше знать не хотели.
Для Филипа Керкленда семидесятый был памятен Парижем: возвратом к цивилизованной жизни после более полутора лет скитаний до одури по рисовым полям Вьетнама. Сам бы Филип оттуда не сбежал, убедил газетный шеф в Сайгоне, заметив, что эта война нечто вроде долгого пребывания под водой: начинают одолевать кошмары, и страшнее кошмара нет, если день и ночь чудится, будто вот-вот враг нащупает своим бамбуком тебя в траве или подкинет начиненный взрывчаткой велосипед. Хоть официально Филипу было предписано освещать лишь мирные переговоры, фактически ему разрешалось снимать что угодно: с самых первых шагов начальство высоко оценило способности молодого фотокорреспондента и охотно предоставило ему свободу действий.
Во Вьетнаме Филип научился прилично говорить по-французски, направление в Париж было кстати. Снял квартирку прямо над кафе, в доме без горячей воды, на левом берегу Сены. В джинсовой куртке, с парой видавших виды аппаратов «никои» Филип блуждал по улицам Парижа, изводя уйму пленки в надежде поймать неповторимый облик древнего, увядающего города.
Через месяц после приезда Филип увидел ее. Был зимний день; набродившись по промозглым улицам, закоченев от холода, он пил в кафе из громадной чашки жидкий, горький, обжигающий шоколад, любимое питье парижан. Он сидел в углу, в самой глубине, откуда хорошо была видна серая, чуть подернутая мглой улица.
В длинном лиловом пальто она ворвалась, как вихрь, с развевающимися волосами, рот растянут в улыбке, возбужденно переговариваясь на ходу со своей спутницей, девицей малозаметной. Сели через пару столиков от Филипа, заказали: «cafe creme» и «tarte aux pommes».[2] Судя по акценту, не француженки.
Как завороженный смотрел Филип на девушку с растрепавшимися волосами; облокотившись на узенький столик, она что-то шептала некрасивой, энергично жестикулируя. Ее темноволосая подруга, одетая не так броско, в скромном коричневом пальто, слушала и кивала, изредка вставляя слово без особых эмоций.
Та, светловолосая с серебристо-серыми глазами, явно вела в их дуэте. Незаметно, под прикрытием газеты, Филип установил выдержку и диафрагму. Убедившись, что девушки в его сторону не глядят, он поднял «никои», мгновенно навел на резкость, чтобы успеть схватить самый выразительный кадр. И в тот момент, когда его палец нажимал на кнопку, девушка внезапно, будто что ее подтолкнуло, обернулась, глаза смотрели прямо в объектив.
— Questce que vous faites?[3] — сказала она сердито. Филип повел плечами, улыбнулся, с невинным видом произнес:
— Une photograph[4].
Уловив нетвердость его французского, девушка сдвинула брови, бросила:
— Batard[5]!
Филип рассмеялся, шутливо салютуя, поднял чашку:
— Бан фук той!
Девушка от удивления раскрыла рот.
— Простите, что? — два слова, вырвавшиеся по-английски, выдали чисто бостонский выговор.
— Вьетнамский жаргон, нечто вроде: «Не заносись, пупсик!» — ответил он с усмешкой. Она вспыхнула:
— Ты американец?
— Точно!
Сердитое выражение сменилось презрительным. Окинув Филипа взглядом, она съязвила:
— Хорош солдат, с такими патлами! Филип выставил вперед руку без мизинца.
— Я фотограф. — И снова, не дав ей опомниться, нажал кнопку, чтоб схватить гримасу гнева у нее на лице.
— Мерзавец!
— Ой, смотри, нарвешься!.. Повторяю: не заносись, пупсик! Работа у меня такая, снимать…
— И вьетнамский прилично знаешь?
— Так, говорю… — пожал плечами Филип.
— Ты там был? — спросила она уже без иронии. Подруга стала проявлять легкое беспокойство, очевидно, уже нарывалась с ней на подобное, знает, чего можно ждать.
— Полтора года, — сказал Филип, поднял чашку, одарив девушку одной из самых обольстительных своих улыбок. — Угостите шоколадом? А я за это расскажу про Вьетнам.
— Идем! — ответила она.
Так все это началось.
С первого же момента их захлестнуло волной страсти. Ее звали Хезер Фокскрофт, а ее тихую подругу — Джанет Марголис. Оказались соседками по комнате. Джанет училась в Сорбонне, на факультете изящных искусств. Хезер танцевала в кордебалете во французской постановке мюзикла «Волосы» и попутно посещала занятия, по разным видам хореографии. Они жили в Cite Universitaire[6], в общежитии для студентов-американцев, и у обеих постоянно не хватало денег. Обе уроженки Бостона, из Бикон-Хилл[7]. Отец Хезер — генерал, отец Джанет — видный юрисконсульт по вопросам налогообложения. Обе баловались травкой и гашишем, если удавалось разжиться, обожали Боба Дилана и Германа Гессе и нарочито вызывающе клеймили родителей и их среду.