Евгений Люфанов

Книга царств

Глава первая

Книга царств i_001.png

I

Ни горластые бирючи, привыкшие по улицам и площадям во всеуслышание объявлять о случившемся, ни бабы, сновавшие по городским торжкам и допытливые до всего, и ни унывные колокольные перезвоны еще не оповещали петербургских градожителей о постигшей народ беде, а уже многие, неведомо каким слыхом наслышанные, знали и говорили, в каком часу ночи скончался царь Петр. Наступали тяжкие, гореслезные дни.

Истомленное болезнью, натертое душистыми смолами и другими снадобьями, тело императора было выставлено в меньшой дворцовой зале, и с утра 30 января народу дозволялось приходить на поклонение усопшему.

В бытность своей великодержавной жизни строго запрещал государь надрываться в печали да голосить по любому венценосному покойнику, ну а теперь запрет на проявление безутешной скорби был снят и верноподданные могли безбоязненно оглашать покои дворца рвущимися из души рыданиями.

Лежал царь Петр в гробу, обитом золотым глазетом с серебряными галунами; одет был в шитый серебром белый парчовый камзол, в галстуке и в манжетах из брабантских кружев; на ногах – сапоги со шпорами, на левом боку – шпага.

Первые две недели покоился он в малой дворцовой зале, пока приготовлялась к траурному убранству особая большая зала, по стенам и потолку обитая черным сукном. Наружный свет не проникал в нее сквозь плотно завешенные окна, и мрак озарялся множеством зажженных свечей. У одной стены залы возвышался под балдахином трон о пяти ступенях, облицованных кармазинным бархатом. Одр для гроба покрывал златотканый ковер, полученный царем Петром в подарок от французского короля Людовика XV во время своего пребывания в Париже. По сторонам трона – табуреты с императорскими регалиями, а у ступенек – четыре бронзовые статуи, изображавшие опечаленных Россию, Европу, Марса и Геркулеса.

На страже у гроба попеременно стояли двенадцать сенаторов и генералов; несколько поодаль – четыре гвардейских офицера – и подлинно что телохранителями– двенадцать драбантов в черных мантиях и в шляпах с распущенным флером. Священник в полном облачении читал у трона Евангелие.

На приставленных к стене пирамидках было начертано от российского воинства: «Уснул от трудов Самсон могучий… Своим трудолюбием подал силу нам… Изнемог телом, но не духом».

От русского военного флота: «Нового в мире плавающего Иафета уже не узрим… Ныне нам воды – слезы наши. Ветры – воздыхания наши».

Не доводилось царю Петру при жизни пользоваться изысканной роскошью, зато на смертном его одре ознаменовано было все погребальным великолепием.

Надлежало по часам меняться людям, и неукоснительно строго должен был соблюдаться церемониал во все дни, вплоть до дня погребения.

Надо было дать знать Москве о случившемся, и, запалив не одну тройку ямских лошадей, черным вестником явился в первопрестольную генерал Дмитриев-Мамонов. Крики, вопли послышались по московским подворьям, а, опамятовшись от горестного известия, некоторые смельчаки объявили о непризнании самодержавия за императрицей Екатериной и отказывались ей присягать.

– Ежели баба на царство села, то пускай бабы ей крест и целуют, а нам такое зазорно.

И особо упорными оказались раскольники. Они отговаривались от принятия присяги еще и тем, что платят двойную подать за свою приверженность к древлему благочестию и потому вольны-де проявлять непокорство. Дали таким супротивникам по тридцать ударов кнутом, опалили им спины горящим веником, но покорности не добились. Проявляя стойкость, раскольники лежали под пытками, закусив языки, и никак не соглашались признавать женскую самодержавную власть. Оказались еще и другие ослушники, заявлявшие, что Екатерина – царица некровная, неправомочная чужеземка и брак ее с упокойным государем был незаконный потому, что ее отцом крестным, воспреемником при обращении в православие был царевич Алексей, и выходило так, что царь Петр женился как бы на своей внучке.

Снова ожило поверье о подмененном русском царе, дополненное еще и тем, что будто не царь в Петербурге умер, а некое подставное лицо.

– И, слава богу, что так, – крестился старец Филофей, пришедший из Изюмского монастыря, и заверял: – Истинный царь наш живой. Он в турской земле обретается.

Ему, Филофею, по его старчеству и всеблагой святости такое сонное видение было.

Живи теперь и жди – не нынче, так завтра еще что-нибудь несусветное произойдет. Старым московским жителям памятно многое. Вспоминался и тот, вроде бы уже давний год, коему три десятилетия минуло, когда с летевшими напрочь стрелецкими головами напрочь летели, рушились все былые устои, и за попытку сохранить старину едва-едва избежала кнутобойной расправы сама кремлевская верховодка царевна Софья вместе со своими сестрами.

Приверженцы старины седовласые московские бояре брюзжали: все российские неурядицы пошли с той поры, когда царь Петр по малоразумной своей младости связался с немцами-иноземцами, бражничал с ними да занимался разными потехами. Какое могло быть от того неразумия государству добро? Лишь разор один. И новый столичный город на краю света поставил, вовсе унизив Моству. Был боярин в том Петербурге, своими глазами видел на бесовском ассамблейном сборище, какими винопивцами окружен там царь. У адмирала графа Апраксина веселились. Потолок в палате был низкий, и дым от усердных курильщиков кружился, как в черной мыльне после затопу. Боярин как глотнул табачного смрада, так и зашелся в неуемном кашле. Едва-едва отдышался. Ну и пили же там! И такое же безудержное винопитие вошло в обычай между другими знатными российскими домами, считай, что споили царя разными фряжскими зельями, а оттого и укоротился его век.

Ой, словно забывали бояре, а попросту говоря – кривили душой, порицая такое. Ведь еще Володимир Красное Солнышко изрекал, что веселие Руси есть пи́ти.

И еще ворчали старожилы: московские-де государи, предки царя Петра, сидели от черни далеко и высоко в своих богатых теремах, снисходя в мир подвластных им в блеске и величии, подобно божествам, а Петр Алексеевич смолоду одеяние царское поскидал и к делам царственным стал неприлежен, понеже одни войны да забавы держались на уме.

– На нашей памяти и на наших глазах было, когда царь, возвратившись из заморской поездки, созвал к себе в Преображенский дворец именитую боярскую знать да со смехом, с демонским весельем обстригал ножницами бороды почтенным вельможам. Находились смелые люди, вслух пеняли ему, что такое поведение его зазорно, а он от того замечания только глотку смехом своим надрывал. Говорили ему: «Ты думаешь, что от такого веселья честь свою возвышаешь? Ан бесчестье творишь». Ну, а он на кого разозлится, бывало, того в Преображенский приказ на допытливость посылал.

– А я еще такое добавлю, что по всей спине дрожью оторопь пробежит. По доносу приходского духовника один тяглец Садовой слободы винился, что при исповеди царское величество антихристом называл потому, что велел царь людям бороды сбривать и кургузое немецкое платье носить. И велел службы нести великие, и податями-поборами, солдатскими и иными нападками народ весь разорил. И в Приказах судьи одни неправды творят да взятки берут, а государь судей не унимал и за ними не смотрел. И на орленой бумаге пишут герб – орла двоеглавого, а о двух головах орла не бывает, а есть двухглавый змей, сиречь антихрист оный.

– Чего еще тут говорить, когда он, теперешний упокойник, самых лучших людей из боярского рода-племени перевел. Петербург велел в сапоги обуть, а Москву – чтоб в лапти.

– Монса под боком у себя держал, а он, Монс-то…

– Молчи! Теперь она из-под Монса главнейшей государыней стала. Это ль не страмота!

– Изменил царь Петр Москве-матушке, и нет у нас добрых слов, чтобы слезно упокойника вспоминать. К чужакам, вовсе к ворогам, переметнулся он.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: