Они направляются вдоль Первой звеню. Привлекают ли эти парижане по крайней мере внимание публики? И да и нет. На них смотрят, но без особой назойливости, так, как если бы они были из числа туристов, которые изредка посещают Миллиард-Сити. Артисты же в столь необычных обстоятельствах чувствуют себя не очень ловко, — им кажется, что их разглядывают пристальней, чем это имеет место на самом деле… С другой стороны, нет ничего удивительного, если им самим кажутся странными эти плавучие островитяне, люди, добровольно расставшиеся с себе подобными, чтобы скитаться по волнам самого большого океана на земном шаре. Дайте волю воображению, и вам покажется, что это обитатели какой-то далекой планеты. И вот пылкая фантазия Ивернеса уже увлекает его в какие-то воображаемые миры. Что касается Пэншина, то он довольствуется следующим замечанием:
— Черт побери, у всех этих прохожих очень миллионерский вид, и похоже на то, что пониже спины у них имеется маленький гребной винт, как у их острова.
Между тем голод мучит наших путников все сильней. Завтракали они давно, и желудок предъявляет свои обычные требования. Надо как можно скорее добраться до «Эксцельсиор-Отеля». Завтра они предпримут все необходимые шаги для того, чтобы возвратиться в Сан-Диего на одном из пароходов Компании, и притом им возместят убытки по всей справедливости — за счет Калистуса Мэнбара.
Но вот, продолжая путь вдоль Первой авеню, Фрасколен останавливается перед роскошным зданием, на фронтоне которого выделяется золотыми буквами надпись «Казино». Направо от великолепной арки, возвышающейся над главным, входом, сквозь зеркальные, разрисованные арабесками окна ресторана виднеются многочисленные столики, занятые обедающими, вокруг которых суетятся официанты.
— Здесь едят! — говорит вторая скрипка и окидывает вопросительным взглядом своих проголодавшихся товарищей.
На что следует лаконический ответ Пэншина:
— Войдем.
Гуськом входят они в ресторан. Их появление не привлекает к себе особого внимания — ресторан часто посещается иностранцами. Через пять минут четверо проголодавшихся друзей с увлечением набрасываются на первые блюда отличного обеда, меню которого выработал Пэншина, а он-то в гастрономии знает толк. К счастью, кошелек квартета основательно набит деньгами, а если даже музыканты опустошат его здесь, то сборы с концертов в Сан-Диего снова его наполнят.
Кухня превосходная, куда лучше, чем в отелях Нью-Йорка и Сан-Франциско: блюда приготовлены на электрических плитах — электричество с одинаковым удобством применяется и для слабого и для сильного огня. После супа из консервированных устриц, фрикасе из маисовых зерен, свежего сельдерея, традиционных пирожков с ревенем следуют необычайной свежести рыба, исключительной нежности ромштекс, дичь — вероятно, из лесов и степей Калифорнии — и овощи, взращенные на острове методами интенсивной культивации. Для питья поданы не вода со льдом, по американскому обычаю, а различные сорта пива и вин, которые попали в погреба Миллиард-Сити из виноделен Бургундии, Бордо и Рейна, и уж наверное — за хорошую цену.
Обед подбодрил наших парижан, и это отражается на их настроении. Пожалуй, они склонны теперь не так мрачно смотреть на приключение, выпавшее им на долю. Всем известно, что музыканты умеют пить. То, что вполне естественно для тех оркестрантов, кто, напрягая дыхание, извлекает волны звуков из духовых инструментов, менее извинительно для играющих на струнных. Но это неважно! Ивернес, Пэншина, даже Фрасколен, находясь здесь, в городе миллиардеров, начинают видеть жизнь в розовом и даже в золотом свете. Один лишь Себастьен Цорн, поспевая за товарищами, все же не может угасить свой гнев виноградными соками Франции.
Короче говоря, квартет уже достаточно навеселе, когда наступает время потребовать счет. Метрдотель в черном фраке передает его казначею Фрасколену.
Вторая скрипка бросает взгляд на итоговую сумму, встает, снова садится, опять приподнимается, протирает глаза, глядит в потолок.
— Да что это тебя так пробрало?.. — спрашивает Ивернес.
— Дрожь меня пробирает с головы до пяток! — отвечает Фрасколен.
— Дорого?..
— Больше, чем дорого… Двести франков…
— Со всех четырех?
— Нет… с каждого.
Да, да, это так, — сто шестьдесят, долларов, ни больше ни меньше, причем рыба стоит двадцать долларов, ромштексы — двадцать пять, медок и бургонское — по тридцать долларов за бутылку, и соответственно — все прочее.
— Тьфу ты черт!.. — восклицает «Его высочество».
— Грабители!.. — вторит ему Себастьен Цорн.
Этих замечаний, которыми они обмениваются по-французски, великолепный метрдотель не понимает. Однако он все же догадывается, что происходит. Но, хотя на губах его показывается легкая улыбка, усмехается он не презрительно, а удивленно. Ему представляется вполне естественным, что обед на четырех человек стоит сто шестьдесят долларов. Таковы здешние цены.
— Не скандальте! — говорит Пэншина. — На нас смотрит Франция! Надо платить…
— И любым способом — в путь на Сан-Диего, — отвечает Фрасколен. — Послезавтра у нас не останется денег и на один сандвич.
С этими словами он достает бумажник, вынимает из него порядочное количество бумажных долларов, которые, к счастью, имеют хождение в Миллиард-Сити, и уже собирается передать их метрдотелю, как вдруг раздается голос:
— С этих господ ничего не причитается!
Это голос Калистуса Мэнбара.
Янки только что вошел в зал ресторана, сияя улыбкой и словно изливая на все окружающее свое обычное чудесное настроение.
— Он! — восклицает Себастьен Цорн, едва сдерживая желание схватить Калистуса Мэнбара за горло и сжать так крепко, как он сжимает гриф своей виолончели, играя forte.
— Успокойтесь, дорогой Цорн, — говорит американец. — Соблаговолите пройти вместе со своими товарищами в гостиную, где нам приготовили кофе. Там мы можем спокойно поговорить, а после нашего разговора…
— Я вас задушу! — перебивает его Себастьен Цорн.
— Нет… вы мне будете руки целовать…
— Только этого не хватало! — восклицает виолончелист, от ярости меняясь в лице.
Мгновение спустя гости Калистуса Мэнбара уже сидят раскинувшись на мягких диванах, а сам янки располагается в кресле-качалке.
И вот в каких выражениях он представляет гостям свою особу:
— Калистус Мэнбар, из Нью-Йорка, пятидесяти лет, правнучатый племянник знаменитого Барнума, в настоящий момент — директор управления по делам искусств на Стандарт-Айленде, в чьем ведении находится живопись, скульптура, музыка и все вообще развлечения в Миллиард-Сити. А теперь, когда вы знаете меня…
— А может быть, вы, кроме того, — спрашивает Себастьен Цорн, — еще и полицейский агент, которому поручается заманивать людей в ловушки и задерживать их против воли?..
— Не торопитесь судить меня, гневная виолончель, — отвечает директор, — дайте договорить.
— Хорошо, — серьезно отвечает ему Фрасколен, — мы вас слушаем.
— Господа, — продолжает Калистус Мэнбар с самым любезным видом, — в нашем сегодняшнем разговоре я предпочел бы коснуться только вопроса о музыке, о том, как в настоящее время обстоит с нею дело на нашем плавучем острове. Миллиард-Сити пока еще не имеет театров, но пожелай мы только, и они возникнут, как по мановению волшебной палочки. До последнего времени наши сограждане удовлетворяли свои музыкальные вкусы, обращаясь ко всевозможным усовершенствованным аппаратам, благодаря которым они знакомились с любыми шедеврами музыкального и драматического искусства. Произведения старинных и современных композиторов, выступления виднейших оперных и драматических артистов — все это мы имеем возможность слушать, когда нам вздумается, пользуясь фонографом.
— Шарманка этот ваш фонограф! — презрительно восклицает Ивернес.
— Не такая уж шарманка, как вы думаете, господин солист, — отвечает директор. — У нас имеются аппараты, которые много раз нескромно подслушивали вас, когда вы выступали в Бостоне или в Филадельфии. И если вы пожелаете, то сможете сами себе аплодировать… В те времена изобретение знаменитого Эдисона достигло высокой степени совершенства. Фонограф теперь уже вовсе не та музыкальная шкатулка, на которую он был так похож вначале. Благодаря изумительному изобретателю эфемерное дарование драматических артистов, музыкантов-исполнителей или певцов может сохраняться для грядущих поколений так же верно, как произведения скульпторов и живописцев. И все-таки фонограф — всего лишь эхо, хотя бы и точное, своего рода фотокопия, воспроизводящая все оттенки, все изысканные переливы пения или игры во всей их незапятнанной чистоте.